— Что это значит? — спросил я, рассчитывая поставить его в тупик. Но Джо нашелся быстрее, чем я ожидал: пристально глядя в огонь и обходя существо вопроса, он ошарашил меня ответом: — Это значит — у твоей сестры… Ну, а у меня ума поменьше, — продолжал Джо, оторвав наконец взгляд от огня и снова принимаясь теребить свой бакен. — А еще, Пип, — и намотай ты это себе на ус, дружок, — столько я насмотрелся на свою несчастную мать, столько насмотрелся, как женщина надрывается, трудится до седьмого пота, да от горя и забот смолоду и до смертного часа покоя не знает, что теперь я пуще всего боюсь, как бы мне чем не обидеть женщину, лучше я иной раз себе во вред что-нибудь сделаю. Оно бы, конечно, лучше было, кабы доставалось одному только мне, кабы ты не знал, что такое Щекотун, и я мог бы все принять на себя. Но тут уж ничего не поделаешь, Пип, как оно есть, так и есть, и ты на эти неполадки плюнь, не обращай внимания.
С этого вечера я, хоть и был очень молод, научился по-новому ценить Джо. Мы с ним как были, так и остались равными; но теперь, глядя на Джо и думая о нем, я часто испытывал новое ощущение, будто в душе смотрю на него снизу вверх.
— Ишь ты! — сказал Джо, поднимаясь, чтобы подбросить в огонь угля. — Стрелки-то на часах куда подобрались, того и гляди пробьет восемь, а ее до сих пор дома нет. Не дай бог, лошадка дяди Памблчука поскользнулась на льду и упала.
Поскольку дядя Памблчук был холостяком и пользовался услугами кухарки, которой не доверял ни на грош, миссис Джо иногда наведывалась к нему в базарные дни, чтобы своим женским советом помочь при покупке всего, что требовалось по домашности. Сегодня как раз был базарный день, и миссис Джо отправилась в одну из таких поездок.
Джо раздул огонь, подмел пол у очага, и мы вышли за дверь послушать, не едет ли тележка. Вечер выдался ясный, морозный, дул сильный ветер, земля побелела от инея. Мне подумалось, что на болотах не выдержать в такую ночь — замерзнешь насмерть. А потом я посмотрел на звезды и представил себе, как страшно, должно быть, замерзающему человеку смотреть на них и не найти в их сверкающем сонме ни сочувствия, ни поддержки.
— Вон и лошадку слышно, — сказал Джо. — Звон-то какой, что твой колокольчик.
Железные подковы выбивали по твердой дороге мелодичную дробь, причем лошадка бежала гораздо быстрее обычного. Мы вынесли стул, чтобы миссис Джо было удобно слезть с тележки, помешали угли, так что окошко ярко засветилось в темноте, и проверили, чисто ли все прибрано на кухне. Едва эти приготовления были закончены, как путники подъехали к дому, укутанные до бровей. Вот миссис Джо спустили на землю, вот и дядя Памблчук слез и укрыл лошадку попоной, и вот уже мы все стоим в кухне, куда нанесли с собой столько холодного воздуха, что он, казалось, остудил даже огонь в очаге.
— Ну, — сказала миссис Джо, быстро и взволнованно сбрасывая с себя шаль и откидывая назад капор, так что он повис на лентах у нее за спиной, — если и сегодня этот мальчишка не будет благодарен, так, значит, от него и ждать нечего.
Я придал своему лицу настолько благодарное выражение, насколько это возможно для мальчика, не ведающего, кого и за что он должен благодарить.
— Нужно только надеяться, — сказала сестра, — что с ним там не будут миндальничать. Я на этот счет не спокойна.
— Она не из таких, сударыня, — сказал мистер Памблчук. — Она в этом понимает.
Она? Я посмотрел на Джо, изобразив губами и бровями «Она?». Джо посмотрел на меня и тоже изобразил губами и бровями «Она?». Но так как на этой провинности его застигла миссис Джо, он, как всегда в подобных случаях, примирительно посмотрел на нее и почесал переносицу.
— Ну? — прикрикнула сестра. — На что уставился? Или в доме пожар?
— Как, стало быть, здесь кто-то говорил «Она». — вежливо намекнул Джо.
— А разве она не она? — вскинулась сестра. — Или, может быть, по-твоему, мисс Хэвишем — он? Но до такого, пожалуй, даже ты не додумаешься.
— Мисс Хэвишем, это которая в нашем городе? — спросил Джо.
— А разве есть мисс Хэвишем, которая в нашей деревне? — съязвила сестра. — Она хочет, чтобы мальчишка приходил к ней играть. И он, конечно, пойдет к ней. И пусть только попробует не играть, — прибавила миссис Гарджери, грозным потряхиванием головы побуждая меня к беспечной резвости и веселью, — уж я ему тогда покажу!
Я слыхал кое-что о мисс Хэвишем из нашего города, — о ней слыхали все, на много миль в округе. Говорили, что это необычайно богатая и суровая леди, живущая в полном уединении, в большом мрачном доме, обнесенном железной решеткой от воров.
— Надо же! — протянул изумленный Джо. — А откуда она, интересно, знает Пипа?
— Вот олух! — вскричала сестра. — Кто тебе сказал, что она его знает?
— Как, стало быть, здесь кто-то говорил, — снова вежливо намекнул Джо, — что, дескать, она хочет, чтобы он приходил к ней играть.
— А не могла она разве спросить дядю Памблчука, нет ли у него на примете какого-нибудь мальчика, чтобы приходил к ней играть? И не может разве быть, чтобы дядя Памблчук арендовал у нее участок и иногда — не стоит говорить раз в полгода или в три месяца, это не твоего ума дело, — иногда ходил к ней платить за аренду? И не могла она, что ли, его спросить, нет ли у него на примете мальчика, чтобы приходил к ней играть? А дядя Памблчук, который всегда о нас думает и заботится, — хоть ты, Джозеф, кажется, с этим не согласен (она произнесла это с глубокой укоризной, словно он был самым бесчувственным племянником на свете), не мог он разве упомянуть об этом мальчишке, что стоит тут и хорохорится (клянусь, я этого не делал!), даром что с колыбели сидит у меня на шее?
— Хорошо сказано! — воскликнул дядя Памблчук. — Что верно, то верно! В самую точку! Теперь, Джозеф, тебе все ясно.
— Нет, Джозеф, — сказала сестра все так же укоризненно, в то время как Джо продолжал виновато почесывать переносицу, — тебе, хоть ты, может быть, этого не подозреваешь, еще не все ясно. Ты, наверно, решил, что все, ан нет, Джозеф. Ты еще не знаешь, что дядя Памблчук подумал: как знать, а может, мальчик там свое счастье найдет, и предложил сегодня же отвезти его в город в своей тележке и взять к себе переночевать, а завтра утром самолично доставить к мисс Хэвишем. О господи милостивый! — внезапно крикнула сестра, яростно сдергивая с себя капор, — что же это я, заболталась со всякими разинями, когда дядя Памблчук ждет, и лошадка мерзнет на улице, а мальчишка весь в грязи да в саже от макушки до пят!
Тут она схватила меня, как орел ягненка, и, сунув лицом в деревянную шайку, а головой под кран, до тех пор мылила, и толкла, и месила, и терла, и скребла, и терзала, пока я совсем не ошалел. (Замечу кстати, что едва ли кто из ныне живущих столпов науки лучше меня знает, как болезненно действует на человеческую физиономию грубое прикосновение обручального кольца.)
Когда с омовением было покончено, меня одели в чистое, жесткое, как дерюга, белье, словно кающегося грешника во власяницу, и втиснули в самое узкое и неудобное платье. В таком виде я был сдан мистеру Памблчуку, и он, приняв меня сугубо официально, точно шериф преступника, разразился фразой, которую, без сомнения, уже давно смаковал про себя: