Гоша, который, по обыкновению, уже с утра пораньше был навеселе (как, впрочем, и Пермяк) и который поэтому ничего не знал ни о гибели Степана Прохорова, ни о таинственном исчезновении директора школы Выжлова, признал доводы собутыльника конструктивными и где-то даже неоспоримыми. Они посидели еще немного, допили водку и обговорили некоторые мелкие детали, после чего расползлись по кроватям, причем Гоша впервые остался ночевать в номере Пермяка. В тот самый момент, когда они, допив водку, закурили по последней перед сном сигарете, Глеб Сиверов прострелил оконное стекло в номере Краснопольского, но Гоша и Пермяк об этом, естественно, тоже не узнали.
Коля разбудил Зарубина ни свет ни заря — в семь часов утра. Они плотно позавтракали свиной тушенкой из личного НЗ запасливого Пермяка, собрали все необходимое и приняли то, что Пермяк называл «шоферским лекарством», — выпили по две столовые ложки подсолнечного масла и сжевали по половинке мускатного ореха. Пермяк авторитетно объяснил, что подсолнечное масло обволакивает содержимое желудка, не давая парам неусвоенного алкоголя вместе с дыханием вырываться наружу, а мускатный орех прекрасно отбивает запах в том случае, если упомянутым парам все-таки удается просочиться сквозь масло.
Действенность этого метода вызывала у Зарубина некоторые сомнения, но спорить с Пермяком он не стал, во-первых, потому, что уже убедился в полной невозможности в чем бы то ни было его переубедить, а во-вторых. Во-вторых, была у него смутная, не вполне осознанная надежда, что, унюхав не уничтоженный «лекарством» перегар, Краснопольский их никуда не отпустит, на корню загубив всю эту затею, которая теперь, на трезвую голову, уже не казалась ему такой уж блестящей.
Начальник экспедиции, однако, ничего такого не унюхал. То ли «шоферское лекарство» подействовало, то ли был он озабочен чем-то другим и потому ничего не заподозрил — кто знает? Ни Гоша Зарубин, ни его приятель Пермяк этого так никогда и не узнали.
Идя с этюдником на плече по улицам поселка, Гоша с очень неприятным чувством ловил на себе косые взгляды волчанцев. Этюдник служил им с Пермяком чем-то вроде пропуска — дескать, мы ничего такого не замышляем, просто идем срисовать с натуры парочку местных пейзажей, — но под этими пустыми, будто бы ничего не выражающими взглядами художник все равно чувствовал себя неуютно. Было у него ощущение, что этюдником тут никого не обманешь и что весь поселок, начиная с мэра и кончая последней дворняжкой, точно знает, куда они собрались, и очень не одобряет их затею.
Все это разбудило былые опасения, но отказаться от участия в вылазке было как-то неловко. Гоша шел вперед, уговаривая себя, что остановиться и повернуть назад никогда не поздно. В конце-то концов, можно ведь и в самом деле развернуть этюдник и что-нибудь такое написать.
Вот это уже была полная и окончательная чепуха. Ни красок, ни кистей, ни палитры — словом, ничего, что требуется для написания самого завалящего этюда или хотя бы неприличного слова на чьем-нибудь заборе, в Гошином этюднике не было. Лежали там четыре бутылки портвейна и две водки, предусмотрительно проложенные завернутыми в целлофан бутербродами, чтоб не брякали. Палка сухой колбасы, которая в этюдник не поместилась, была засунута в чехол вместе с карабином; буханка ржаного хлеба, разрезанная на четыре части, была распихана по вместительным карманам Пермяковой куртки; каждый из них имел по охотничьему ножу, по пачке сигарет и коробку спичек. Помимо колбасы, как уже было сказано, в брезентовом чехле на плече у Пермяка висел скорострельный карабин «сайга», представляющий собой гражданскую модификацию автомата Калашникова, а пояс оттягивал подсумок с запасной обоймой. Для намеченной ими однодневной прогулки длиною менее чем в сорок километров такого снаряжения было вполне достаточно — так, по крайней мере, казалось Зарубину, никогда не выбиравшемуся на природу дальше подмосковных лесов, и Пермяку, который хоть и поездил по экспедициям, но редко удалялся от своего грузовика дальше чем на сто метров.
Поселок с его недружелюбно настроенными аборигенами, которых Пермяк упрямо называл туземцами, вскоре скрылся из вида. Через четверть часа они вышли на берег Волчанки, и здесь Пермяк объявил привал — не потому, разумеется, что устал, а потому, наверное, что, как и Гоша, испытывал смутные сомнения в разумности своего поведения и нуждался в дополнительном источнике решимости.
Источник этот был незамедлительно извлечен из этюдника вместе с парой пластмассовых стаканчиков. Бесстрашные покорители таежных просторов выпили по стаканчику, закусили бутербродами, перекурили и выпили еще. Пустую бутылку Пермяк забросил в кусты на противоположном берегу речки, где она со звоном разлетелась вдребезги, ударившись, надо полагать, о камень. Уж чего-чего, а камней тут было просто завались: Волчанка текла по вымощенному булыжниками ложу, и по обоим берегам ее тянулись широкие каменные россыпи. Идти по булыжникам было не так чтобы очень удобно, но все-таки легче, чем по кустам и скрытым под пушистым покрывалом мха острым обломкам скал.
Когда солнце поднялось выше, выжигая остатки утренней прохлады, продвигаться вперед стало по-настоящему тяжело. По лицу тек липкий соленый пот; снять куртку не давали комары, ухитрявшиеся каким-то образом проникать даже под накомарник. Пермяк почти непрерывно курил, чтобы отогнать кровососов, но это помогало не лучше, чем Гошин накомарник. Но хуже всего был этюдник, совершенно, как оказалось, неприспособленный для долгих прогулок по пересеченной местности. Он был чересчур тяжел, громоздок и угловат; ремень натирал плечо, а фанерные углы так и норовили понаставить синяков на всех частях тела, с которыми соприкасались. Одурманенный портвейном, Гоша Зарубин брел спотыкаясь по раскаленной майским солнцем каменной россыпи, то и дело останавливаясь, чтобы поплескать себе в лицо ледяной речной водицей и прополоскать пересохший рот. Через некоторое время он начал эту воду глотать, хотя никогда до сих пор не позволял себе пить из открытых водоемов и даже к колодцам относился с известной долей брезгливости. Он уже не понимал, кой черт подбил его согласиться на предложение Пермяка, и очень жалел, что отправился сюда, а не на этюды, как сказал Краснопольскому. Стоял бы сейчас спиной к поселковым огородам и возил кисточкой по картону. Милое дело!
Первое время он еще побаивался нападения тех тварей, что давеча так напугали Аристарха Вениаминовича, но постепенно жара, физическая усталость и портвейн сделали свое дело: Гоша отупел и почти совсем забыл об опасности, которая теперь представлялась ему мнимой. Пермяк, не переставая дымить сигаретой, болтал без умолку, повествуя о своих приключениях. Он действительно много поездил с экспедициями, многое повидал и многого наслушался; его повествование могло показаться свежему слушателю довольно интересным. Но Гоша Зарубин, к великому своему сожалению, выслушивал этот монолог уже не в первый и даже не во второй раз: он беспрепятственно изливался из водителя, стоило только тому выпить сто граммов. Реальные и вымышленные эпизоды его богатой биографии следовали один за другим в строгой, раз и навсегда установленной последовательности; рассказывал их Пермяк каждый раз одними и теми же, заученными наизусть словами и даже ругательства, казалось, вставлял всякий раз одни и те же и в тех же самых местах.