Пока не толкнулся очень глубоко и не вытащил член, извергаясь мне на спину и на ягодицы. Отошел от меня, и я услышала, как он моется над раковиной.
А я так и стояла над ванной не в силах разогнуться, смотрела на черный кафель и на свое отражение в нем. Смазанное, еле различимое. Вот так вот меня стирает этот человек. Я уже не я, а какое-то блеклое подобие. Разве секс должен приносить такую боль и отвращение? Разве это не должны быть объятия и ласки, а не вот так вот… Или ему наплевать, что я чувствую, совершенно? Разве мужчина не хочет, чтоб его желали? Почему он так со мной?
Неожиданно Хан вдруг взял меня под руку и развернул к себе, внимательно посмотрел мне в глаза, и в его зрачках промелькнуло какое-то недоумение и даже раздражение.
– Смирись. Просто смирись, иначе сломаю. Я хочу – ты радостно даешь. Это все.
Можно подумать, я сопротивляюсь, или он хочет, чтоб я ему улыбалась и изображала страсть? Не дождется. Мне страшно и больно. И если он хочет трахать меня… пусть трахает, как есть. Пусть видит, как мне плохо с ним. Если это имеет хоть какое-то значение для этого животного.
– Таблетки сегодня получишь. В тебя кончать буду.
И вдруг обхватил мое лицо ладонью и приподнял, разглядывая шею. Никаких изменений во взгляде, скорее, задумчивость. Как будто увидел поцарапанную полированную поверхность. Тронул, и я вздрогнула от боли.
Хан тут же отпустил мою шею и вышел из ванной. У меня еще не было сил идти или двигаться. Болел низ живота и ноги. Его член я словно ещё ощущала у себя внутри. Протянула руку, открутила кран, набрала в ладонь холодной воды и приложила к промежности — жжение стало стихать.
Когда почувствовала, что могу двигаться, забралась в ванну и вымылась, замоталась в полотенце и чуть неуверенной походкой вышла в комнату. Захотелось громко закричать… но я не смогла, только со слезами осмотреться по сторонам и зайтись от безысходности.
Дверь осторожно открылась, и в комнату вошла молодая женщина. Тоже из обслуги, в длинном черном платье чуть ниже колен, с покрытой головой. У нее было миловидное лицо и походка с короткими, едва слышными шагами. Она принесла платье, две коробки и какую-то баночку. Поставила ее на стол, а потом положила платье из голубого трикотажа на постель, нижнее белье, а рядом с ними поставила обувь.
Потом повернулась и подошла ко мне, держа в руках баночку. Я отшатнулась, когда она слишком приблизилась.
– Твой синяки… Хозяин сказаль мазать, переодеться и завтракать.
– Нет.
Качнула головой. Никаких завтракать. При мысли о еде начало тошнить и скрутило желудок.
– Хозяин сказаль.
– Не хочу завтракать. Уходите.
– Хозяин злиться. Очень-очень злиться. Нельзя не хочу.
Подошла и заглянула мне в глаза, протянула руку, а я отпрянула еще дальше.
– Намазать синяк и не будет вечером. Я помогать Ангаахай*1 одеться.
– Пусть злится. Я не хочу есть. Я не голодная.
Легла на постель и отвернулась к стене, чтобы не видеть ее.
– Если Ангаахай все делать, как сказаль господин, все будет хорошо. Надо быть покорная Ангаахай и покладистая, надо угождать, и будет Ангаахай целая и довольная.
– Ангаахай? – не оборачиваясь спросила я.
– Ангаахай…так назвать Хан.
И меня вдруг прорвало, я вскочила с постели и отшвырнула платье, выбила из ее рук мазь.
– Я не Ангаахай! Я Вера! Верааааа! Не надо мне давать собачьи клички. Я Верааа. Я — человек. Это мое имя! Меня мама так назвала! Вера! Вы знаете, что означает это слово! Оно мне сейчас дорого!
Зарыдала и сползла на ковер, свернулась клубком, заходясь от слез. Ощутила, как мягкие руки женщины легли мне на голову и тихонько гладят.
– Только смириться. Иначе умрет Ангаахай. Жить надо… Хан – это хорошо.
– Это ужасноооо… божеее… как же это ужасно… – рыдала я, а она все гладила и гладила, примостила мою голову к себе на колени и гладила. Потом все же намазала мне шею и, пока мазала, тихо приговаривала:
– Если домой хотеть, надо смириться. Надо. Хан еще никого сюда не приводить. Только Ангаахай.
Когда стихла истерика, Зимбага… так звали эту женщину, все же помогла мне одеться, потом расчесала и уложила мои волосы в красивые косы, которые она плела быстро и ловко по всей поверхности моей головы и вплетала в них ленточки, перевязывала в узоры. Ее руки были мягкими и заботливыми… А я думала о том, что мне надо успокоиться и придумать, как связаться с тетей и бежать отсюда. Я должна выбраться из этого ада, иначе он, и правда, меня покалечит. Я не выдержу принимать его в себя еще двадцать девять дней, я просто умру.
Он завтракал молча, агрессивно, отрывая куски мяса руками, макая баранину в соус. Даже ест, как животное. Внутри меня все противилось этому пожиранию пищи, иначе я это назвать не могла. Хан запивал еду каким-то сильно пахнущим напитком, налитым в широкую полукруглую чашку.
Такие понятия, как вилка, нож ему явно были незнакомы или чужды. Вспомнилась моя мама Света, которая аккуратно резала мясо на кусочки перед тем, как положить в рот. Чистые руки, салфетки. Вилка в левой и нож в правой. Учила меня культуре поведения за столом, вежливости, тактичности… Балет, рисование, стихи. Кому это надо теперь? Точно не вот этому зверю. Примитивному и страшному. Если бы смерть можно было изобразить, я бы нарисовала его портрет. Он смотрелся бы для меня намного гармоничней, чем скелет с косой.
Тяжело дыша, я смотрела, как он ест, и внутренне содрогалась. Мне казалось, что точно так же этот человек поглощает и меня саму. Раздирает на ошметки и смачно, жадно проглатывает, а соус – это моя кровь. К горлу подступила тошнота.
– Ешь! – кивнул на мою тарелку.
Я отрицательно качнула головой. Он больше ничего не сказал. Доел свое мясо, допил напиток, вытер пальцы и рот салфеткой, смял ее и положил рядом с тарелкой. Ему позвонили, и Хан ответил на своем гортанном чужом языке, перекатывая и растягивая гласные. Он возвышался над столом скалой, сжимая пальцами спинку стула. Несмотря на дикий страх, который Хан внушал мне, его облик все равно притягивал взгляд, так же, как манит красота хищника за решетками вольера. Под конец разговора его сильные пальцы сжали спинку стула так сильно, что та затрещала, но его голос звучал на одной и той же ноте, и выражение лица совершенно не изменилось. Он вдруг схватил мою тарелку и вывернул ее содержимое на пол, отключил звонок и, посмотрев на меня, мрачно сказал:
– Пока не съешь – останешься здесь.
И вышел пружинистой походкой атлета. Я поковыряла вилкой по пустой тарелке и посмотрела на баранину, рассыпанную на полу вместе с рисом. Это не завтрак. Это обед. И как собака есть с пола я не стану. Он напрасно считает меня настолько ничтожной и трусливой.
Угроза, что я останусь в столовой до какого-то неизвестного времени, меня не напугала. Какая разница где. Я могу сидеть где угодно, суть от этого не изменится. Этот дом огромный, траурный склеп, и мне некомфортно в каждом его углу. Отодвинула тарелку и отпила травяной чай, который мне, как ни странно, понравился. В доме царила гробовая тишина. Я еще какое-то время посидела, подождала неизвестно чего и встала из-за большого и длинного стола, подошла к двери и дернула ручку – заперто снаружи. Побродила по зале, накрыла мясо тарелкой – мне не нравилось, как оно выглядело на полу, и подошла к окну, выходящему в сад. В нависающих над деревьями сиреневых сумерках я видела искусственное озеро и плывущего по нему черного лебедя, и немного дальше детскую горку. Зачем здесь качели и детская площадка, я так и не поняла. Такие, как Хан, вряд ли вообще имеют хоть отдаленное представление о детях. Но сад был красивым и ухоженным. Весь в цветах с продуманным дизайном. Вернулась за стол. Долго рассматривала узоры на скатерти, тарелки, чашки, вензель на вилках. Села на узкий диван у стены, потом прилегла и задремала. Отключилась. Я теперь не погружалась в сон и не просыпалась медленно, а словно проваливалась в темноту и выныривала из нее без всяких прелюдий. Проснулась от ощущения тревоги. Подскочила, оглядываясь по сторонам, и с облегчением выдохнула – я все в той же обеденной зале, совершенно одна. И сюда, судя по всему, никто не заходил. Посередине комнаты перевернутая тарелка. Тогда откуда они знают – съела я завтрак или нет?