- Я не боюсь.
Это ее «не боюсь» - как окончательная жирная линия, итог всего ее путешествия, обернувшегося полным провалом. Потому что она боялась лишь одной-единственной вещи, но так сильно, что забывала себя. Она боялась – потерять этого человека, только что обретенного. Она боялась и знала, что больше уже ничего никогда не будет хорошего.
- Ты смог бы простить меня за все, что я сделала и наверняка еще сделаю? – едва слышно прошептала она.
- Я перевернул бы камень за камнем каждую деревню, но нашел, понимаешь?
- Да… - она негромко хохотнула и прижалась к нему еще крепче, ее живот плотно упирался в его, и это он тоже чувствовал. Никто и никогда не мог оказаться ближе, чем они сейчас друг к другу, соединенные тем, кто зрел в ней. Она раскрыла глаза и едва не задохнулась, осознав эту мысль. А потом прошептала, вконец растерявшись, но все же почти с кокетством: - Только вряд ли это все повод, чтобы ты ночевал со мной на виду у них.
- Это сейчас имеет значение?
- Нет, но будет иметь завтра.
- Вот завтра и разберемся. Мы все обговорим утром. Спи. Я двое суток не спал. Пожалуйста.
И Аньес послушно смежила веки. Снова. Так можно притвориться, что впереди у них много еще чего будет. Притворяться – сегодня легко, а завтра она уже не сможет. Но позволить себе роскошь быть с ним хоть в эти часы до света она имела право осмелиться. Вся, полностью. Без остатка. С одной-единственной мыслью, бьющейся в голове: сумеет ли она теперь отделить его от себя, когда они связаны до тех пор, пока у них есть сын.
Потому что существует Ксавье. Потому что Ксавье ищет, как подобраться к верхушке. Потому что Аньес – лишь средство. А ее ребенок – ключ от нужной двери. Даже беременная и уволенная из вооруженных сил – она может быть полезна. И дело не в том, что шансов отказаться от сотрудничества нет, но в том, что Аньес слишком хорошо знала себя. Если она должна предать любимого человека ради торжества справедливости, то она сделает это – осознанно и без лишних сожалений, прекрасно отдавая себе отчет, какие последствия это повлечет за собой.
Но в эту ночь Аньес выбирала Юбера. И в эту ночь думала лишь о том, как не сделать предателем еще и его.
* * *
Когда она проснулась, то на циновке лежала одна. Ровно так, как заснула, будто бы все ночное было лишь мороком, который обречен развеяться при наступлении утра. И несмотря на ранний час, становилось достаточно душно, чтобы сон слетел окончательно. Действие порошка, очевидно, закончилось. И Аньес теперь очень хорошо ощущала пульсирующую боль в подбородке, а от него – по всей голове.
Наверное, все же сильно приложилась. Куда сильнее, чем показалось вначале.
Еще ей необъяснимым образом хотелось есть, как в такое время обычно не хотелось. И только потом она поняла: накануне почти ничего не сумела проглотить. Не смогла. Теперь организм требует свое, и даже если у нее разлезется все лицо от движения, она и тогда будет жевать, чем бы ее ни кормили. Все ее существование с некоторых пор превратилось в одни сплошные попытки выжить, и до последних пор это удавалось. Но еще ни единого разу голод не был столь мучителен.
Она съела бы что угодно, лишь бы только утолить его, и откровенно мечтала о том, когда окажется дома, где на кухне полновластно распоряжается старая Шарлеза, а мать, должно быть, помогает ей по хозяйству. Женевьева Прево никогда не была приспособлена выживать. Она ни за что не поймет, что такое – сходить с ума от голода, и пришла бы в ужас, если бы увидала дочь сейчас. Да, конечно, пришла бы в ужас. Но, Боже, Боже, как же по-звериному сильно Аньес хотелось сейчас яблочного пирога, дышащего, горячего, только из печи, и чашку крепкого кофе, который она сварила бы себе сама. Почти до звезд перед глазами хотелось. Какие, к черту, шрамы? Наплевать на шрамы, даже если ей никогда уже не быть красивой.
Не успела она и подняться, как в комнату сунулась давешняя вьетнамка. Вид у нее уже не казался столь потерянным, как накануне. Она втащила за собой, расплескивая капли по полу, немаленькую лохань воды, и Аньес облегченно выдохнула. Вторым ее самым сильным желанием было вымыться, и прежде с этим случались трудности. Но теперь, похоже, Юбер взял на себя заботу об ее удобствах и какие-то еще ве́домые только ему обязательства, в которые входило то, чтобы она не боялась ни начальства, ни допросов. В этом месте ход ее мыслей прерывался. Она не хотела думать о нем. О чем угодно другом, только не о нем. О нем – может быть только до судорог, всепоглощающе, а Аньес не могла. Это свело бы ее либо с ума, либо в могилу.
- Как же ты сама! – воскликнула она, подхватившись с места, чтобы помочь, но вьетнамка лишь замахала на нее руками и снова застрекотала на своем. Продолжать доставляющее ей лишние трудности общение на французском она, судя по всему, расположена не была. А может быть, и правда знала очень немного слов.
После ее ухода Аньес, как сумела, освежилась. Была бы сыта, толку вышло бы больше, но она спешила. Зато, когда покончила с мытьем, чувствуя себя немного лучше, она наконец поела – девчонка принесла ей завтрак. Как всегда, не очень разнообразный, но зато в достаточном количестве. Впрочем, в этот раз к обычному рациону присовокупили два небольших яблока и большой кусок мяса – из армейской тушенки. Сомнений в том, кому она обязана таким изобилием, у Аньес не возникало.
Покончив и с завтраком не менее торопливо, чем с водными процедурами, она высунулась из дома, едва ли понимая, что ей здесь позволено теперь, а что нет. Но ведь она уже не пленная, верно? А значит, ей можно?
И двигало ею отнюдь не любопытство – ей надо было знать, на что теперь походит деревня, давшая свой приют человеку вроде Ван Тая.
Некоторое время она помедлила на пороге. А после шагнула наружу. Спустилась с крыльца. Ступила своим французским армейским ботинком на вьетнамскую землю. Но когда ветер пахнул ей в лицо, а солнечный свет ударил по глазам, она, зажмурившись и закинув ладонь ко лбу, увидела лишь несколько побитых снарядами после вчерашнего боя домов, часть из которых выгорела – новых не добавилось, только те, что она помнила. Никто не занимался ими, они стояли будто бы позаброшенные, да такими и были. И по земле – столько золы, столько пепла... Какие люди? Где они, эти люди? Кругом одно солдатье, сворачивающее палатки, расставленные на ночь. В горле будто бы камень застрял.
- Рядовой де Брольи, вы куда? – этот оклик заставил ее вздрогнуть и оглянуться за спину. Под лестницей, у одной из подпор, на поваленном стволе дерева сидел солдат, белозубо улыбнулся ей и надул пузырь из жевательной резинки. Она поморщилась. И почти что бессильно спросила:
- Мне нельзя?
- Это отчего же? Можно. Велено приглядывать только.
- Когда мы выдвигаемся?
- Как скомандуют. Думаю, скоро уж. Еще пару нгуенов[1] подстрелят за деревней, и будет кончено.
Она это проглотила. Что тут скажешь? Только крепче сжала пальцы, принимая для себя тот факт, что выбора в действительности не было ни у кого. Вьетнамцы осознанно подставляли себя под пули. Французы должны были в них стрелять. И все это сейчас – из-за нее одной. Впрочем, причина всегда найдется. Аньес могла лишь в очередной раз подавить вспыхнувшее в ней отвращение и спросить: