А ведь она ненавидела несправедливость. С самого детства ненавидела. С тех самых пор, как мать привела ее в их деревенскую школу, отказавшись от любых других вариантов для получения образования, пусть и имея возможность найти что-нибудь получше. Когда в их жизни появился Прево, он взялся за нее всерьез, тут же отправив в лучшее заведение Ренна. Но память – штука сложная. Начальная школа осталась в ее воспоминаниях ярким акцентом, в котором дети из рыбацких семей не всегда имели дополнительную пару обуви. А еще они были чумазы и неряшливы, и в этом проглядывала вопиющая бедность.
Все остальное – напускное. Включая кружевные платьица и лакированные туфельки, в которых она походила на куклу, которой никогда не была.
- Отправляешься в Сайгон, Паньез? – проворковала Аньес, проходя мимо счастливца и легко постучав по его плечу тонкими пальчиками, будто по клавишам пианино. И нужно было быть менталистом, чтобы заподозрить в ее голосе хоть каплю яда.
- Да вот… если на борт возьмут, - растерялся тощий, как голодный пес, Паньез, оглянувшись на нее и не зная, как много ей известно. В редакции пока не говорили о его скором назначении. Ему было чуть более тридцати пяти лет, и он давно уже не мог считаться начинающим талантливым журналистом. В войну он летал над тихоокеанским театром боевых действий и снимал для разведки. В мирное время Паньез себя не находил и, возможно, работа военным корреспондентом в Сайгоне была его последней надеждой чего-то достичь.
- Куда они денутся! - ласково улыбнулась ему Аньес и взъерошила аккуратно причесанные волосы. – Стало быть, вопросы с разрешением уже утрясены?
- Откуда знаешь?
- Леру шепнул.
- И ты молчал? – толкнул его в бок напарник, внимательно прислушивавшийся к их разговору, и шутливо воскликнул: - Предатель! С тебя пирушка, Паньез! Либо, клянусь, я сам ее закачу, если уж ты делаешь великую тайну!
Аньес удовлетворенно усмехнулась в ответ на поднявшийся в редакции шум и с удовольствием наблюдала, как этот болван оправдывается, одновременно с тем излучая самодовольство. Все, что он у нее вызывал, – это изрядную долю презрения. Но выберут всегда его, потому что он мужчина, и потому что он не испачкан войной. Ну и в курсе, с какой стороны от объектива становиться, разумеется.
Уже выбираясь из эпицентра их оживленности и добираясь до своего стола, Аньес поймала на себе хмурый взгляд Уврара, который стоял в дверях своего кабинета. И черта с два старик не понял ее отчаянности сейчас. Потому что это должна была быть ее поездка. Ее, черт бы их всех побрал!
У Аньес оставалось два варианта. Не так много, но было из чего выбирать.
Первый из них заключался в поиске работы в другой газете – и там все начинать сначала. Во-первых, долго. Пока она получит возможность уехать корреспондентом в Сайгон, и война закончится. Во-вторых, где гарантии, что ее вообще туда отправят. Так и будет дальше изображать куклу в Париже. А в-третьих, нельзя сбрасывать со счетов Гастона, потому что, если он захочет устроить ей сражение, он это сделает. И она едва ли сможет ему противостоять в настоящий момент.
Второй вариант был довольно болезненным для ее стремления к независимости. Обратиться в Кинематографическую службу вооруженных сил[1] и добиваться отъезда в Сайгон уже на правах добровольца означало потерять всякую надежду на достоверное освещение событий, которые ей довелось бы увидеть. Все знали, какой цензуре подвергались материалы Кинематографической службы, одного из ведомств Министерства национальной обороны. С другой же стороны, ее основной задаче это никак не могло бы помешать, а возможно, даже поспособствовало бы. И чем дольше она думала, какие возможности открылись бы ей, имей она отношение к армии, тем более ясно сознавала, что другого решения быть не может. Во всяком случае, до тех пор, пока она, как сейчас, никто.
А значит, подать прошение. Всего-то.
К обеду, проведенному с Гастоном, буря, царившая в ее душе от неприятных новостей, хоть немного улеглась. Когда она знала, что делать сейчас, завтра или через неделю, жить становилось определенно гораздо проще. Разумеется, нельзя проявлять отчаянных по своей наглости инициатив, не взвесив все хорошенько, но ждать, когда получит одобрение, она не желала и с каждой прожитой минутой все больше утверждалась в том, что решила все правильно.
Они говорили о чем-то ненужном, а она была достаточно мила, чтобы Леру ничего не заподозрил, что творится в ее душе. Но сразу после того, как разошлись, Аньес, ненадолго заехав домой, чтобы переодеться и захватить документы, отправилась в Иври-сюр-Сен, где располагался форт д'Иври. Все, что ей было нужно, – выгадать немного времени, прежде чем Гастон поймет, что она затеяла, а потому сомневаться и раздумывать некогда. Нужно быть совсем идиотом, чтобы думать, будто Аньес де Брольи сдалась.
Вернулась она только к вечеру, весьма довольная собой. На рассмотрение дела ей пообещали не более двух недель, и это вполне устраивало ее, хотя и мало обнадеживало. Проверка. Проверка ее личности. И здесь уж как повезет. Это не Ренн, где все знали друг друга и любили присочинить. Это Париж, где она была не только родственницей Робера Прево, но еще и вдовой Марселя де Брольи. И обстоятельства его смерти, ее ареста и всего прочего, возможно, заставят их задуматься, прежде чем отказать. В конце концов, она больше ничем не запятнала себя. Никогда. Здесь каждый второй вынужден был так или иначе сотрудничать с немцами в годы войны. И каждому первому пришлось их терпеть.
В этом все – лицемеры. Не каждый может быть де Голлем. Даже Лионцем не каждый способен быть.
Лионцем, который ей вовсе не нравится!
А ведь она потеряла покой на целых пять дней, едва узнала его в мужчине на вечере у Риво. Под маской – узнала, едва он вошел. А уж после, когда он ее этак по-мальчишески, озорно содрал, и вовсе едва не задохнулась от этого узнавания, бившего прямо в грудь. И не верила себе, потому что откуда среди всех этих людей – богатых, образованных, принадлежавших к высшему свету послевоенного Парижа, взяться мужчине из рабочего района Лиона, приехавшего в Ренн в поисках заработка и уж никак не походившего хоть на одного из них. С его мозолистыми руками и короткими пальцами. Злой улыбкой и простоватостью, сквозившей в речи, пусть и довольно грамотной. Впрочем, новые времена рождают и новые элиты. Это еще Марсель поучал, его наука.
И все же она не верила, что это мог быть Лионец, которого она вспоминала чаще, чем нужно, в эти бесконечные два года. Невысокий, крепкий, с широкой линией мощных плеч в мундире, который шел ему, как ни одному ей знакомому мужчине. С прядью седых волос на челке, которую она помнила, и красноватым, еще не до конца зажившим шрамом на щеке, которого помнить не могла, потому что он был совсем свежим. Только с этим человеком она позволяла себе недоступную, запретную роскошь – быть собой. И вероятно, скучала она в действительности по себе.
А может быть, таким ей лишь помнилось их краткое прошлое, а в действительности она себе придумала его. Придумала. И Лионца, и вечер у маяка, и его детское желание увидеть океан, покорившее ее с первой минуты.