– Пан Арсеньев, вы бы желали остаться в Польше или вернуться в Россию?
На слове «Россия» сделал нажим – чтобы русский понял, что не больно-то он тут нужен.
– А Польша р-разве не Р-россия? – похлопал тот длинными ресницами. – Ах, да, простите… Вы же говорили, что все переменилось. – Он призадумался. – Что ж… тогда я хотел бы в Р-россию. Если меня там примут…
В тот же день советник полпредства РСФСР в Варшаве Леонид Оболенский был извещен о наличии субъекта, до революции проживавшего в Петрограде и желающего возвратиться на Родину. Оболенский изучил дело Арсеньева, немало подивился изложенным в полицейских протоколах обстоятельствам и нашел, что раз гражданин изъявляет желание вырваться из панской Польши в Страну Советов, то негоже чинить ему препятствия.
В конце лета Вадим Сергеевич Арсеньев в одном вагоне с красными дипкурьерами прибыл из Варшавы в Петроград.
А уже в сентябре знаменитый на весь мир академик, экс-генерал-майор медицинской службы Российской императорской армии, стоял возле телефонного аппарата и с присущей ему экспрессией кричал в трубку:
– Александр Васильевич, я вас умоляю: приезжайте немедленно! Да-да, ручаюсь, вы заинтересуетесь. Грандиозно! Я провел несколько экспериментов… это что-то необыкновенное!
Говоривший был не кем иным, как руководителем недавно созданного Института по изучению мозга и психической деятельности Владимиром Михайловичем Бехтеревым. Обласканный режимом Николая Второго, добившийся международного признания и престижнейших наград, какими только может быть отмечен врач-психиатр, он после октябрьского переворота нисколько не сожалел о низложенной власти. Подлинный рыцарь науки, он слабо разбирался в политике и в произошедшем сломе эпох увидел возможность расширить начатое дело. Сразу после революции он вытребовал у Наркомпроса под свой психоневрологический университет Мраморный дворец, принадлежавший ранее великому князю Константину Константиновичу, а затем обратился в Совнарком с просьбой об учреждении Института мозга. Просьба была удовлетворена, и Владимир Михайлович с наслаждением продолжил ученые изыскания, совершенно забыв о житейских бурях, бушевавших окрест.
В его заведение и был доставлен прибывший из Польши Вадим Арсеньев. Это произошло по инициативе самого Бехтерева, узнавшего из газет о феномене бессменного часового. «Осовецкого дикаря» прямо на перроне Витебского вокзала взяли под белы руки и препроводили сначала к академику, а после – в одну из лучших палат, где располагались обследуемые пациенты. Здесь, в просторном здании на Петроградской стороне, в дни, когда еще не оправившаяся от Гражданской войны страна залечивала раны и боролась с разрухой, ведущие умы силились раскрыть самые сокровенные тайны homo sapiens. И Арсеньев стал для этих умов бесценным подопытным.
В белом халате, накинутом поверх старорежимного генеральского мундира, с налипшими на лоб прядями и развевающейся бородой академик Бехтерев прошагал в больничный корпус. На сердце у него было легко, он предвкушал очередную беседу с «дикарем», которая обещала преподнести немало сюрпризов, способных обогатить науку. Пребывая в отличном настроении, он здоровался с сотрудниками, раскланивался с симпатичными ассистентками и совсем не замечал красноречивых подмигиваний и предупредительных жестов.
Поэтому, отворив дверь палаты, академик на мгновение впал в ступор. Он увидел троих молодцев, окруживших больничную койку, на которой сидел, ничего не понимая, Вадим Арсеньев. Облаченные в кожаные тужурки, молодцы держали его под прицелами наганов.
– Что здесь происходит? – рявкнул Владимир Михайлович с порога. – Вы кто такие?
– Тихо, папаша, – просипел один из молодцев, чье горло пересекал кривой шрам. – Мы при исполнении.
– Я вам не папаша! – Дюжий академик, игнорируя наганы, направился к кожаным. – Кто вам позволил вламываться в институт?
Под нос ему сунули бумажку за подписью начальника Петроградского губотдела ГПУ Станислава Мессинга.
– Смекай, папаша… – по новой начал сиплый, но был прерван своим сослуживцем, немолодым и степенным:
– Погоди, Евграф, не егози. – И далее уже Бехтереву: – Приказ у нас, гражданин академик. Доставить этого субчика в губотдел.
– Для чего?
– Я спрашивал, Владимир Михайлович, – подал голос понурившийся Арсеньев. – Не отвечают.
– Да нам и неведомо. Приказали – стало быть, есть за что… Вставай, голубь, некогда рассиживаться!
Вадим тяжело поднялся с койки, ему швырнули его одежду, и он принялся медленно стаскивать с себя больничную пижаму. Академик Бехтерев клокотал, подобно вулкану.
– Это черт знает что такое! Я буду жаловаться Дзержинскому…
– Да жалуйтесь куда угодно, хоть в Лигу Наций. Наше дело маленькое… Пошли, ребя!
И Арсеньева, застегивавшего на ходу пуговицы своей гимнастерки, вывели из палаты. Подталкивая наганами в спину, повели по коридору. Персонал института шарахался от идущих и старательно прятал глаза.
Бехтерев подбежал к окну палаты, увидел, как уникального пациента сажают в «Студебекер» и увозят прочь от клиники. Борода академика затряслась от возмущения и растопырилась, как веник.
– Я этого так не оставлю! Они не посмеют!
Владимир Михайлович, в свои шестьдесят шесть сохранивший энергичность, покинул палату, линкором пробороздил ряды сгрудившихся в коридоре сотрудников и, не отвечая ни на чьи вопросы, заперся у себя в кабинете. Нервным движением сдернул с телефонного аппарата трубку, гаркнул в микрофон:
– Москву дайте! Четырнадцать-тридцать один… Александр Васильевич? Снова Бехтерев беспокоит. Александр Васильевич, у нас беда!
Но оставим маститого академика изливать в мембрану оскорбленные и расстроенные чувства и проследим за судьбой нашего главного персонажа.
Вадим предполагал, что его повезут в какое-нибудь питерское госучреждение, наводненное такими же грубыми нахалами в кожанках. Он не знал, что такое ГПУ, но несложно было догадаться, что сие есть аналог охранки, воспоминания о которой смутно брезжили где-то в закоулках его капризной памяти. Вадиму отчего-то мнилось, что он тоже имел отношение к правоохранительным органам. По крайней мере, манеры кожаных не вызывали у него такого почти физиологического отторжения, какое обычно возникает у сугубых интеллигентов, впервые столкнувшихся с жандармским произволом. Сидя в «Студебекере» и будучи зажатым меж двух плечистых мордоворотов, он внимательно присматривался к ним, а заодно и к окружающей обстановке.
Петроград первых послевоенных лет был растрепан, несуразен и запоздало-задирист, как воробей после потасовки. Новая экономическая политика, придуманная Советским государством для того, чтобы вытащить страну из кризиса, пустила свои ростки, и они казусно переплелись с тем отмирающим, что осталось от старого режима и лихих лет военного коммунизма. На фоне замызганных щербатых улиц и облупившихся домов с выбоинами от пуль пестрели аляповатые вывески многочисленных ресторанов и кабаре. Несущиеся из увеселительных заведений мелодии дрянных куплетов заглушались звонкими голосами мальчишек, совавших прохожим серые газетные листки: