Каким-то чудом Буня в тот день не потерялась, не угодила под машину, а всего лишь подвернула лапу, для чего-то ломанувшись в придорожные кусты. Я подхватила ее, повизгивающую от боли, испуганную, на руки и понесла домой. А там, обработав больную лапу специальной мазью, успокоив мою девочку и накормив куриным супом, с удвоенной силой взялась за изучение основ дрессуры.
Вскоре мой новый опыт и занятия с Буней стали приносить свои плоды. Она еще пыталась иногда не слушаться и удирать, но, убедившись, что в вопросах дисциплины я тверда и беспощадна, оставила попытки установить главенство. Теперь по утрам, выгуляв Буню во дворе дома, я отправлялась на работу. Вечером же еще из-за двери слышала, как поскуливает в ожидании моя преданная малышка. Буня, отчаянно скучавшая по мне весь день, с порога набрасывалась на меня, пищала, визжала, вне себя от счастья. Тут же тянула меня гулять, играть, возиться с ней – и мне, женщине достаточно трезвой и уравновешенной, даже не по себе было от такого обожания. Никто и никогда еще так меня не любил, ни для кого я не была центром мироздания.
К несчастью, моя работа – та, которую так ненавидел Гоша, считая, что она отнимает его у меня, пока не нашел себе новый объект для перекладывания вины за все беды, – чертовски мешала нашему с Буней быту на двоих. Временами меня отправляли в командировки – не слишком длительные, на пару дней, в какую-нибудь военную часть. Я брала бы с собой и Буню, но машины у меня не было, а тащить щенка на перекладных не представлялось возможным. С некоторым беспокойством я думала о том, что впереди у меня маячит назначение, о котором я давно мечтала. Наша телекомпания готовилась отправить группу корреспондентов в Сирию, туда, где как раз разгорался очередной локальный конфликт. Я подавала заявку на эту работу давно, несколько месяцев назад, когда никакой Буни не было даже в планах – на это толкнули меня и ухудшившиеся отношения с Гошей, и собственные амбиции. Хотелось наконец стать уже настоящим военным журналистом, а не неким его тыловым подобием, просиживающим штаны в теплом кресле в редакции. Но теперь у меня была Буня, а уехать от нее так надолго не представлялось возможным… Оставалось только молиться неведомому ктулху, чтобы эта командировка оттянулась на неопределенный срок. Я даже начала узнавать, можно ли будет взять мою боевую подругу с собой, выяснила, что в Сирию пускали лишь служебно-разыскных собак, и стала соображать, нельзя ли было бы пройти с Буней специальную подготовку и получить соответствующие документы.
К маю, когда все кругом зазеленело и расцвело, Буня уже избавилась от младенческой пухлости и неповоротливости и превратилась в рослую собаку-подростка. Еще не совсем ладная – с непропорционально крупными лапами и ушами, но уже со сформировавшейся статью, с выправкой, она казалась мне невероятно забавной. Мое азартное, отважное, игривое, преданное чудо. Гоша, поначалу обрывавший мне телефон и то умолявший вернуться, то обвинявший меня во всех смертных грехах, наконец успокоился, и мы с Буней счастливо зажили вдвоем. Порой выбирались в городской парк или ездили на природу, к озеру, где Буня могла вдоволь носиться и гонять уток. Жизнь нашу омрачали лишь мои частые командировки.
И вот меня в очередной раз направили куда-то под Тверь, в особую воинскую часть – делать репортаж о подготовке к празднованию Дня Победы. Задержаться там мне предстояло на три дня, и я препоручила заботу о Буне той самой Лизе, моей коллеге, у которой мы пару недель кантовались в начале весны. Лиза клятвенно обещала мне кормить Буню, гулять с ней и не забывать поиграть, ведь моя собака так любила бегать, перепрыгивать через препятствия и всячески демонстрировать свою удаль.
В вечер накануне моего отъезда мы с Буней отправились гулять по нашему новому району. Буня гордо вышагивала рядом со мной на поводке, порыкивала на прохожих, которые, как ей казалось, могли покуситься на ее драгоценную хозяйку, и косила глазом на меня – мол, ну как, правда же я у тебя самая отважная и преданная собака? И я, движимая каким-то порывом, присаживалась на корточки и принималась обнимать ее, прижимать к себе, гладить, щекотать и приговаривать:
– Буня моя! Собака моя. Ты мое сокровище, Буня!
Я сама тогда не понимала, почему в груди у меня поселилось смутно тревожное чувство. Почему мне отчаянно не хотелось заказывать такси и отправляться на вокзал. Ведь мне предстояла совершенно обычная командировка – дело привычное. Почему в последний момент, уже засовывая сумку в багажник подъехавшей за мной машины, я на секунду подумала, что приняла неправильное решение. Что нужно было брать Буню с собой – пусть бы привыкала к моей кочевой жизни. Но было уже поздно – я лишь задрала голову и посмотрела на окна дома, за которыми скрывалась моя собака. Конечно же, ничего за ними я не увидела, лишь отражающееся в стеклах закатное небо. Но почему-то представила себе прижимающийся к окну собачий нос и на всякий случай махнула рукой.
До свидания, дорогая моя! Я скоро к тебе вернусь!
Через два дня Лиза позвонила мне и, рыдая, сказала, что Буню украли.
* * *
Мне нравилось жить в нашей с Любимой новой будке. Да, Моя теперь уже однозначно превратилась для меня в Любимую, в мою Богиню, ведь никого ближе и роднее у меня не было, да и быть не могло. Эта будка, конечно, была совсем тесная – не то что та, старая, где можно было носиться целый день. Зато здесь не сновали посторонние – не кричал Этот, не посматривала из-за угла тетка с камуфляжными лапами, с которой Моя почему-то говорила уважительно. Мне только немного скучно тут было, потому что Любимая каждое утро уезжала куда-то, а возвращалась только вечером, и мне оставалось лишь слоняться из угла в угол, трепать резинового зайца, которого она мне дала, и ждать ее возвращения. Зато когда она наконец приходила, можно было кидаться на нее, тянуть за штанину, звать – ну пойдем же, пойдем, бросай эти свои человеческие глупости, ведь там, за порогом, нас с тобой ждет целый мир. Сколько еще неисследованных луж, необнюханных кустов, незнакомых переулков и дорожек. Бежим же скорее!
Бывали у нас и такие волшебные дни, когда утром ей не нужно было никуда уходить. И тогда мы иногда уезжали куда-то на грохочущей длинной зеленой штуке, а когда выходили из нее, видели перед собой лес, и пологий песчаный берег, и озеро, у кромки которого еще плавали отдельные серые льдины. И там она снимала с моей морды ненавистную гадость и отцепляла поводок, и можно было бегать, пока не устанут лапы, и рычать до хрипоты, и гонять зазевавшихся птиц, и обнюхивать чужие следы, и чувствовать себя наравне с моей Богиней. И Любимая моя иногда носилась по округе вместе со мной, а иногда сидела у воды, думала о чем-то и лишь с улыбкой посматривала на меня. И тогда мне грустно становилось от того, что я не могу поделиться с ней охватывавшим меня восторгом.
Бывали и другие дни, когда ей приходилось уезжать на много часов. Эти я ненавидела больше всего. Она всегда перед такими отъездами подолгу сидела со мной, гладила, ласкала, как будто извинялась за то, что меня оставляет. И мне так хотелось сказать ей: не уезжай, зачем тебе это нужно? Это ведь все ерунда, а самое главное – это мы с тобой, здесь, вместе. Но эти их человеческие слова такие хитрые, замысловатые, что пролаять их мне никак не удавалось. В такие дни она присылала ко мне свою знакомую, которую называла Лизой. Мне она не нравилась. Не понравилась сразу, еще когда мы временно поселились в ее будке. Эта Лиза меня явно боялась. Я улыбалась, когда она тянула ко мне руку, хотела показать, мол, не бойся меня, не нервируй, расслабься. Она же, едва завидев мои зубы, с визгом отдергивала руку. А еще ей со мной было неинтересно. Ни бегать, ни играть, ни бросать мне палку, чтобы я ее приносила. Когда мы выходили с ней гулять – в те дни, когда моя Любимая куда-то пропадала, – она отпускала меня с поводка, а сама садилась на скамейку и все время смотрела в какую-то маленькую прямоугольную штуку, иногда водила по ней пальцами, иногда прикладывала к уху и что-то говорила. У Моей тоже такая была, но со мной она никогда так на нее не отвлекалась.