– Нет больше ботанического сада, – ответила спокойно. – Лошади съели.
– Какие лошади? – опешил он.
– Там был расквартирован кавалерийский полк – в восемнадцатом. И лошади съели все растения-экзоты – вместо сена. А что не съели, то пустили на растопку в девятнадцатом.
– Господи, а рыбоньки твои как же? – ахнула одна из женщин.
– Рыбоньки?! – разъярился вконец Деев. – А ну, слушай мою команду, товарищи сестры! Разбиться по двое – и по вагонам! Помещения подготовить для приема детей. Свои спальные места отгородить занавесками. Керосин для ламп и уголь для печей – получить. А болтовню – отставить. Марш!
Женщины встрепенулись, засуетились, залопотали между собой, разбиваясь на пары. Минута – и разбежались по вагонам. Вот как с ними нужно: не рассусоливая, погрозней!
Одна лишь княжна стояла на прежнем месте, словно и не слышала приказа. Дождалась, пока вокруг никого не осталось, и подошла вплотную к Дееву.
В ее блестящих черных волосах, разделенных пробором ровно посередине и уложенных позади головы в узлы и косы, он заметил седые пряди.
– Не изводите себя так, – сказала мягко, глядя в глаза. – Женщины справятся с детьми, на то они и женщины. У меня тоже был сын, так что укачать ребенка или накормить – смогу.
Это самое “был” произнесла по-особому, и Деев не решился ей пенять, что ослушалась команды.
– Звать как?
– Фатима Сулейманова.
Так и есть, татарка.
– Кроме татарского, какими языками владеешь, Фатима?
В эшелон ожидались очень разные дети – знание чувашского или черемисского было бы полезно.
– Арабским, французским, – начала перечислять, – еще немецким, конечно. В университете посещала курс древнегреческого, но факультативно и всего один год…
– Ладно, – сокрушенно махнул рукой Деев. – Иди, Фатима, устраивайся. Завтра вставать рано.
Она развернулась и пошла вдоль состава – с такой прямой спиной, будто несла свой кургузый чемоданчик не в руке, а на голове. Ноги в разбитых ботинках ставила на землю аккуратно, как ставят балерины в кинематографе.
Деев смотрел на ее ветхое пальто, явно с чужого плеча, на нитяные чулки, гармошкой собравшиеся у лодыжек, – и думал о том, что по возрасту она могла бы быть его матерью.
* * *
Старик на восьмом десятке жизни, стайка пожилых клуш и бессловесный дурачок-повар – вот она была, деевская дружина. Вот кто был назначен поддерживать его и помогать в многодневном пути: содержать в чистоте “гирлянду” и ее пассажиров, кормить их, лечить и оберегать. Вот кому вверял Деев детские жизни – вверял, сам того не желая. И за кого должен был отвечать как за самого себя.
Была еще ехидна-комиссар, но та с утра куда-то запропастилась. Деев подозревал, что улизнула она спозаранку не просто так – верно, отправилась в дом мальчиков на Воскресенской, откуда также ожидались эвакуированные. Туда полагалось бы сходить и Дееву, но разве оторвешься от суматохи у эшелона?
Белая явилась пополудни. Деев увидел ее из окна вагона – спокойную, деловитую, шагающую по путям с вещмешком за спиной, – и внутри шевельнулось внезапно теплое и радостное чувство: при всей суровости комиссар была надежна как штык.
– Вы уже добыли дополнительный вагон? – спросила вместо приветствия, распахивая дверь купе. – Где же вы разместите всех, кого так милосердно согласились принять вчера – и кого непременно обещали довезти до Самарканда?
Радость пропала тотчас.
– По двое-трое лягут, не баре. – Деев как раз дописывал срочно понадобившийся вокзальному начальству акт – принимал сформированный санитарный поезд в количестве восьми вагонов, включая походную церковь и полевую кухню.
– Лягут, – согласилась Белая. – А ночью попадают с верхних полок и руки-ноги переломают, а то и хребты.
Деевский карандаш замер на бумаге, не добежав до конца строки. Комиссар была права: случиться такое могло, и вполне вероятно.
– О чем же вы думали, когда обещания раздавали? – продолжала тихо и уже знакомым Дееву прокурорским тоном.
Добыть еще ремней и на ночь привязывать спящих на верхних полках, как привязывают беспамятных больных в лазарете? Ни веревок, ни канатов на вокзальных складах не имелось – Деев сам поутру выгреб все запасы по требованию фельдшера.
– Добрым быть – это вам не обещать с три короба. Не вздыхать и не слезы ронять над бедными лежачими. Это вам не душу свою жалостливую напоказ выставлять! – говорила негромко, но лучше бы криком кричала. – Добрым быть – это думать обо всем. Опасаться – всего. И предусмотреть – все. Добрым быть – это уметь надо. Уметь отказать. Приструнить. Наказать…
Уложить детей на полу? И застудить в первую же ночь. Отдать им два штабных купе – Деева и Белой – и лечь на полу самим? Двух купе не хватит для размещения нескольких десятков пассажиров.
– …А душу свою сердобольную – в карман поглубже запрятать, чтобы не торчала. Иногда быть добрым – это казаться злым!
Что-то треснуло негромко – карандаш в руке переломился пополам.
Белая так и стояла в дверном проеме, не заходя внутрь и глядя на застывшего Деева.
– Не ломайте имущество, – сказала, наглядевшись. – Дом мальчиков согласился на уменьшение квоты. Так что повезем пятьсот детей – как и планировали, без превышения.
Полсотни мальчиков-сирот оставались в дождливой Казани ждать зимы, уступив место полусотне инвалидов из эвакоприемника.
Деев со стуком положил обломки карандаша на недописанный акт и тяжело посмотрел на Белую.
– А вы уж до завтрашнего утра постарайтесь больше никому ничего не обещать! – Комиссар хлопнула за собой купейной дверью, и из прикрепленного на створке большого зеркала уставилась на Деева его собственная физиономия – с торчащими желваками и сжатыми в нитку губами…
Ругаться в кутерьме дел было некогда. Да и нечего было Дееву сказать. Он хлопотал до ночи – в поезде и вокруг него; в кабинете Чаянова и на привокзальных лабазах; в депо, где готовился к выезду паровоз для эшелона; в брехаловке, где перекуривали ремонтники, – хлопотал и думал о незнакомых мальчиках из дома на Воскресенской.
Он не знал их лиц и имен – и хорошо, что не знал. Не мог перед ними оправдаться – да никто и не требовал оправданий. Не мог ничего обещать – да и чего стоили обещания перед лицом грядущей зимы? Деев мог только стараться – стрелой домчать состав до Самарканда и так же быстро домчать обратно, пока безымянные мальчики пережидают холода в залах, где по полу кружит поземка. А затем – если зима не кончится, поезд не расформируют, Деева не снимут с маршрута, а мальчиков не отправят в приемные семьи – затем он возьмет их первыми. Слабый довод, но другого у Деева не было.
А еще он думал о детях, которых узнал вчера, – о пацаненке с одним ухом, о слепой Мархум с белыми глазами, о мальчугане в бархатном камзоле, о Сене-чувашине. Думал и понимал, что оставить их в приемнике не сумел бы. И понимал, что боится, до холода в животе боится: не окажется ли Белая права? Одно слово, характер у него – тряпка…