– И вправду здоровенный, Дрищ! – кричу я с испугом и одновременно с неожиданным восторгом.
– Просто спокойней, спокойней, – говорит он между приступами кашля. – Страви ему немного лески, если чувствуешь, что он собирается сорваться.
Только когда Дрищ встал, я замечаю, как он похудел. Впрочем, он всегда был худым. Всегда был Дрищом. Теперь Артуру Холлидею впору придумывать новое прозвище, но Доходяга Холлидей звучит не так задорно.
– На что ты уставился, а? – хрипит Дрищ, согнувшись. – Вытаскивай это чудище!
Я чувствую, как плоскоголов мечется зигзагами влево и вправо в воде. Паникующий. Растерянный. На какое-то время он поддается мне, следует туда, куда его тянет крючок в губе, словно получил некое указание свыше – что здесь ему и положено быть, что наживка из сардинки, крючок и волны залива Брэмбл в этот дождливый день и есть цель всех его поисков по дну океана ради выживания. Но затем он вновь начинает бороться. Он резко бросается назад, и рукоять катушки больно врезается мне в ладонь.
– Черт! – вскрикиваю я.
– Сразись с ним! – хрипит Дрищ.
Я дергаю удилище и тут же поворачиваю катушку на один оборот. Долгие, обдуманные вращения. Ритмично. Целенаправленно. Безжалостно. Чудище устает, но я тоже устал. Голос Дрища позади меня:
– Продолжай бороться! – негромко говорит он, снова кашляя.
Я кручу и кручу и кручу, и дождь хлещет по моему лицу, и весь мир кажется мне таким близким сейчас, каждый кусочек его, каждая молекула. Ветер. Рыба. Море. И Дрищ.
Чудище ослабевает. Я тяну его сильнее и вижу, как оно приближается к поверхности моря; всплывает, будто русская подводная лодка.
– Дрищ, вон он! Вон он! – кричу я в эйфории. В длину он сантиметров восемьдесят. Скорее все пятнадцать фунтов, чем десять. Инопланетная рыба-монстр, вся из мускулов, хребта и оливково-зеленой хитрой плоской башки.
– Смотри какой, Дрищ! – ору я восторженно.
Я кручу катушку так быстро, что мог бы добыть огонь трением, чтобы затем завернуть этого монстра в фольгу и испечь барбекю для нас с Дрищом возле мангровых зарослей на редклиффской стороне моста, а на десерт приготовить немного поджаренной пастилы и какао. Плоскоголов выскакивает в воздух, и мое удилище и леска – это кран, поднимающий некий бесценный груз на небоскреб, моего монстра, летящего через черное небо; обитателя океанского дна, впервые ощутившего дождь на спине, увидевшего Вселенную над морем и мое радостное лицо с распахнутыми глазами, задыхающееся от восторга.
– Дрищ! Дрищ! Я вытащил его, Дрищ!
Но я совсем не слышу Дрища. Только море и кровь. Море и кровь.
Я поворачиваюсь от рыбины назад к Дрищу. Он лежит плашмя на спине, голова завалилась в сторону. Его губы все еще в крови. Глаза закрыты.
– Дрищ!
Плоскоголов взмахивает в воздухе своим колючим мощным телом, рывок – и леска пуста.
Я буду вспоминать это через слезы. Через то, как моя щека трется о грубую щетину его небритого лица. Как я неловко сижу, потому что не думаю о том, как сесть поудобней, а просто думаю о нем. Как я не могу понять под дождем – дышит ли он. Кровь на его губах, стекающая ему на подбородок. Запах табака «Белый бык». Мелкие камушки из покрытия моста, врезающиеся в мои колени.
– Дрищ… – рыдаю я. – Дрищ! – кричу я. Я раскачиваюсь вперед-назад в тоскливом смятении. – Нет, Дрищ. Нет, Дрищ… Нет, Дрищ!
Только звуки моего бестолкового слезливого бормотания. Моего прерывистого дыхания.
– Прости, что я сказал то, что сказал. Мне жаль, что я это сказал. Прости, что я так сказал…
Рыба-монстр погружается в буро-зеленое море, все глубже и глубже в толщу воды, увидев Вселенную над ней.
Плоскоголов хотел увидеть ее только на секунду. Ему не понравилось то, что он увидел. Ему не понравился дождь.
Мальчик раздвигает море
Наша рождественская елка – комнатное растение по имени Генри Ванна. Генри Ванна – это австралийская плакучая фига. Генри Ванна пяти футов росту, когда сидит в терракотовом горшке, в котором папаша его держит. Папа любит деревья, и ему нравится Генри Ванна, со всеми его беспорядочно спутанными зелеными листьями в форме каноэ и серым фиговым стволом, похожим на застывшую ковровую змею. Он любит персонализировать свои растения, потому что если он не будет их персонализировать – представляя, что они обладают человеческими потребностями и желаниями в некой крошечной и причудливой частичке разума, которую я только начинаю постигать и которая работает с бо́льшим порядком и предсказуемостью, чем местная автобусная линия, – тогда он менее склонен их поливать, и растение, скорее всего, падет под натиском бесчисленных полчищ папашиных затушенных «бычков». Он назвал Генри в честь Генри Миллера и ванны, потому что лежал в ванне и читал «Тропик Рака», когда придумывал имя плакучей фиге.
– Почему Генри – плакучий? С чего ему плакать? – спрашиваю я папашу, когда мы передвигаем дерево к центру гостиной, где круглосуточно стоит гладильная доска с нашим старым ржавым утюгом на квадратной металлической подставке.
– Потому что он никогда не сможет почитать Генри Миллера, – отвечает отец.
Мы толкаем горшок к месту назначения.
– Надо быть осторожней, когда мы его там поставим, – замечает папаша. – Переезд на новое место может шокировать Генри.
– Ты серьезно? – спрашиваю я.
Он кивает.
– Другой тип света над ним, другая температура на новом месте, возможный небольшой сквозняк, изменение влажности – и он подумает, что, наверно, наступил другой сезон. И начнет сбрасывать листья.
– Выходит, он может чувствовать такие вещи?
– Конечно, он может чувствовать, – уверенно кивает отец. – Генри Ванна – очень чувствительный сукин сын. Любит нюни распустить. Вроде тебя.
– В каком смысле – «вроде меня»?
– Ты любишь как следует поплакать, – говорит он.
– Вовсе нет, – возражаю я.
Он пожимает плечами:
– Ты любил плакать в детстве.
Я забыл об этом. Я забыл, что он знал меня раньше, чем я его.
– Удивительно, что ты помнишь, – говорю я.
– Естественно, помню, – говорит он. – Самые счастливые дни в моей жизни.
Он отступает назад и оценивает новое местоположение Генри Ванны.
– Как считаешь, так нормально? – спрашивает папа.
Я киваю. Август держит в руках две нити рождественской мишуры, одна мерцающе-красная, другая мерцающе-зеленая – обе подрастеряли свои волокна с течением времени, так же как Генри Ванна постепенно теряет листья, а отец, возможно, медленно теряет волокна своего разума.
Август аккуратно водружает мишуру поверх Генри Ванны, и мы встаем вокруг плакучей фиги, дивясь на самую унылую рождественскую елку на Ланселот-стрит и, возможно, во всем Южном полушарии.