Перед лицом этой опасности лишь естественно, что на переднем плане наших раздумий сегодня стоит чудовищно разросшийся человеческий потенциал уничтожения: теоретически мы в состоянии уничтожить всю органическую жизнь на Земле и по-видимому в не слишком отдаленное время будем в состоянии разрушить также и саму Землю. Не менее жутка однако и едва ли легче переносима мысль об аналогичных новых творческих способностях человека: мы способны изготовлять элементы, не встречающиеся в природе, мы умеем не только выстраивать теории о соотношении между массой и энергией, соотв. об их глубинной тождественности, но и действительно умеем превращать массу в энергию или излучение в материю. За тот же краткий промежуток времени, когда всё это случилось, мы начали также населять пространство вокруг Земли «планетами» человеческого изготовления, новыми небесными телами, носящими у нас название сателлитов, и пожалуй уже стоим на пути к «созданию» или хотя бы к воссозданию того, в чём все эпохи до нас видели глубочайшее и священнейшее таинство и привилегию природы, загадку живого. Мы делаем, иными словами, именно то, что с прадревних времен считалось привилегией Бога-творца, венцом божественного «творения».
Эта мысль отдает кощунством, да так оно и есть на фоне всей западной или восточной, богословской или философской традиции; но в ней едва ли больше кощунства чем в том, что мы действительно делаем или надеемся суметь в обозримое время сделать. Она к тому же оказывается не столь кощунственной, когда мы осмысливаем то, что Архимеду, хотя он своей точки опоры вне земли не нашел, было сразу же очевидно, а именно что земля и природа и человеческий род, как бы мы ни объясняли их возникновение и эволюцию, в любом случае должны были нуждаться в толчке со стороны внеположной им, а стало быть идущей из универсума силы, и что действие этой силы должно было быть понятно вплоть до способности подражания тому, кто оказался бы в ее исходной точке. В конце концов именно допущение какой-то располагающейся вне Земли позиции дает нам возможность вызывать процессы, которые не имеют места на Земле и не играют никакой роли для уже возникшей стабильной материи, но зато обусловливают первое возникновение материи. Суть дела поистине в том, что астрофизика, а не геофизика, наука о мироздании, а не естествознание в состоянии раскрыть последние тайны Земли и природы. С точки зрения универсума Земля лишь частный случай и может пониматься как таковой, равно как, рассматривая с этой точки зрения, почти что само собой разумеется что масса и энергия эквивалентны, т. е. что атомы суть «лишь различные формы одной и той же основной субстанции, материи или энергии
[358].
Уже у Галилея и во всяком случае у Ньютона речь об универсальной значимости начинает приобретать совершенно специфический смысл; дело идет о законах, значимых и за пределами нашей солнечной системы. И нечто совершенно аналогичное касается другого слова философского происхождения, абсолюта в том смысле, как мы сегодня говорим об «абсолютном времени», «абсолютном пространстве», «абсолютном движении» или «абсолютной скорости». Во всех этих случаях словом «абсолютный» обозначают время, пространство, движение, скорость, которые действительно имеют место в мироздании и в сравнении с которыми фиксируемые на Земле времена, пространства, движения и скорости лишь «относительны». Всё происходящее на Земле релятивизируется, будучи измерено на фоне космических процессов; вернее, исходной точкой для всех измерений вообще стало отношение, которым определяется положение Земли в космосе.
Говоря философски, можно было бы думать что эта человеческая способность вставать на космически-универсальную точку зрения без изменения действительного положения человека как бы делает очевидным происхождение человека «не от мира сего», что богословы с незапамятных времен уже и утверждали; точно так же в один прекрасный день в страстной привязанности философов к «всеобщему» и универсально-значимому мы сможем увидеть предзнаменование – как если бы именно они имели какое-то предчувствие окончательного назначения человека – того, что придет время, когда люди, живя всё еще в земных условиях, вместе с тем однако будут способны взглянуть на них извне и в смысле этого извне воздействовать на них. (Сегодня во всяком случае загвоздка, похоже, только в том что человек хотя и может сделать такое, что философы никогда не считали возможным, а именно привести вещи в движение с точки зрения универсально-абсолютных начал, но зато утратил свою прадревнюю способность мыслить в универсально значимых абсолютных понятиях – словно научиться этому абсолютному деянию он мог лишь отучившись осмысливать его. На место древней дихотомии земли и неба выступил новый раскол человека и мироздания, или пропасть между тем, что человек способен уразуметь на основании своего разума и понять на основании своего рассудка, и универсальными законами, которые он может открыть и применить, их однако не понимая.) Какою бы ни была награда или расплата, которую сулит человеку это еще неведомое будущее, одно достоверно: с какой бы силой все уже происшедшие и еще предстоящие преображения человеческого мира ни воздействовали на словарь и метафорическое содержание существующих религий, они и не отменят и не разгадают ту неведомую и глубокую тайну, в круге которой движется вера; они даже и не коснутся ее.
При том что новая, архимедовская наука потребовала поколений для полного развертывания своих возможностей и прошло полных два столетия прежде чем она смогла хотя бы просто начать изменять мир и создавать новые условия для человеческой жизни, человеческой мысли понадобилось лишь нескольких десятилетий, едва одного поколения, чтобы вывести свои следствия из открытий Галилея, равно как из приведших к ним методов и предпосылок. Образ мысли людей за недолгие десятилетия или даже годы изменился, можно сказать, не менее радикально чем человеческий мир за века. Правда, это изменение естественно коснулось лишь немногих, кто принадлежал к этому страннейшему из всех сообществ Нового времени, к сообществу ученых и исследователей, к республике ученых и умов – которая оказалась как-никак единственным союзом, сумевшим без революций пережить все сколь угодно глубокие конфликты и смены убеждений, никогда не забывая, «как надо уважать тех, чьи мнения уже невозможно разделять»
[359]. Но это общество ученых во многих отношениях, просто благодаря накоплению, сосредоточению и упорядочению всесторонне обученной и подконтрольной силы воображения, предвосхитило то радикальное изменение в современном образе мысли, которое как таковое развернулось в ощутимую политическую реальность только в нашем веке
[360]. Декарт не менее отец современной философии, чем Галилей – предок современной науки; и хотя наука и философия после семнадцатого века радикальнее отделились друг от друга чем когда-либо ранее
[361], – Ньютон был пожалуй последним большим естествоиспытателем, который еще описывал свой предмет как «экспериментальную философию» и еще предлагал свои открытия специально «астрономам и философам»
[362], подобно тому как Кант был последний большой философ, участвовавший в естественнонаучном исследовании
[363], – всё же, тем не менее, новоевропейская философия в большей мере чем любая другая до нее обязана своим возникновением, равно как и своим развитием, совершенно определенным научным открытиям. Что та философия, являющаяся точным аналогом давно преодоленной на сегодня физической картины мира, тем не менее не устарела, зависит не только от предмета и существа философии как таковой, которой, насколько она вообще аутентична, свойственно такое же длящееся постоянство как художественному произведению; дело в этом особом случае заключается еще и в том, что она предвосхитила определенные «истины», столетиями доступные лишь людям, посвященным в науки, пока в конце концов они не построили ту действительность, в которой каждый из нас живет.