Прямо над черной классной доской в рамке висел портрет Сталина. Почему-то неостекленный, наверное, в школе не было денег на стекло. Я стрелял, как все. Все больше отстреливался. Но уворачиваться удавалось не всегда. Часто прилетало и мне. Вдруг после одного из моих выстрелов раздался хлопок лопнувшей бумаги, и на портрете вождя на изображении его маршальского погона четко стало просматриваться отверстие. В классе вдруг наступила неестественная тишина. Учительница сняла очки, посмотрела на класс, потом, надев очки, посмотрела на поврежденный портрет и замороженным голосом спросила:
– Кто?
Выяснить, кто из сорока двух учеников сотворил это злодеяние, было совершенно невозможно, разве что применяя пытки на дыбе.
– Повторяю вопрос: кто это сделал? – В голосе престарелой учительницы прозвучал непривычный металл.
Класс ошарашенно молчал. Все удивленно смотрели друг на друга. Помимо прочего, все происходило так молниеносно и незаметно, что невозможно было догадаться, откуда и кто стрелял. Кто? Ну кто же? Каждому хотелось это знать.
– Если виновник не признается, я напишу заявление в энкэвэдэ, – заявила учительница, демонстрируя какую-то до того неизвестную особенность своей персоны. Я не знал, что такое энкэвэдэ, но догадался, что это что-то нехорошее.
– Стрелять в портрет вождя, – добавила Екатерина Александровна, – это преступление.
Перед классом стояла уже не беспомощная бабушка, дожившая из румынского прошлого до послевоенных дней, а всё видящая, ничего не прощающая, жестокая, карающая судья.
– Да, да, не ухмыляйтесь! – Все оцепенели, никто не ухмылялся. – Это преступление. Притом политическое.
Ничего себе, подумал я. По спине пробежала струйка холодного пота. Сердце быстро-быстро застучало и остановилось – я судорожно вздохнул, – а потом стало молотить, с силой бабахая о ребра.
– Если преступник не сознается, будут допрашивать каждого…
Я представил себе, как моих одноклассников допрашивают, избивают до полусмерти, рвут живое мясо раскаленными докрасна щипцами, загоняют иголки под ногти … Я в кино видел.
– Ну, так кто?
– Это я, – неожиданно для самого себя сказал я, вставая с места.
– Ты, Крёстный?.. – удивилась Екатерина Александровна. – Не ожидала.
Она внимательно посмотрела на меня, вероятно еще не вполне веря в услышанное. Зная меня много лет – старая учительница жила в доме недалеко от нашего – как спокойного и тихого мальчика, она, наверное, в самом деле не ожидала, что «преступником» окажусь я.
– Что ж, пойдем к заведующему.
Я сложил свои тетрадки в торбу, и мы пошли к Иоське. Было понятно, что дела мои совсем плохи.
Заведующий с кислой миной выслушал доклад учительницы. А в ее речи вдруг появились непонятные для меня новые слова: педсовет, исключение из школы, колония для малолетних, еще что-то.
– Принесите портрет, – неожиданно потребовал Иоська.
Принесли. Заведующий внимательно осмотрел дырку на погоне отца народов и спросил меня:
– Зачем ты это сделал?
– Я не хотел. Я нечаянно.
– Балда, – тихо сказал он.
Говорить больше было не о чем.
– Я с вашего разрешения схожу к родителям Крёстного, – подала голос учительница. – Поставлю их в известность.
– Да-да, конечно.
Вечером того же дня учительница молдавского языка нанесла визит в наш дом. Все рассказала моей бедной матери и в заключение высказала предположение, что, скорее всего, меня исключат из школы. Перепуганная мать заплакала и попросила учительницу, как хорошую знакомую, вступиться за меня:
– Ведь вы же знаете мого Павлушу дуже добре.
– Ничем не могу вам помочь, – ответствовала суровая и отныне неприступная Екатерина Александровна.
Мать проплакала всю ночь. Отцу, правда, ничего не сказала.
На другой день в школу я не пошел. Боялся.
На следующий день тоже не пошел. По-прежнему страх парализовал меня.
Я не ходил в школу целую неделю.
А когда пришел, было очень рано. Толстая сторожиха, она же дежурная, пустила меня в класс. Я был один. Вдруг поднял глаза и увидел, что портрет Сталина висит на старом месте. Все тот же. Приглядевшись, я понял, что дырки на погоне нет. Кроме всего, портрет отблескивал: в раму было вставлено стекло.
В класс кто-то входил. Это была Валентина Федоровна.
– Ну, здравствуй, Павлуша, – сказала она с порога, – я уж думала, ты заболел.
Она подошла ко мне и… неожиданно обняла своими белыми царственными руками. От ее красивой кофты исходили такие запахи, что у меня перехватило в горле.
– За твой глупый поступок, – строгим голосом сказала она, – мы решили объявить тебе выговор… Но ты постарайся об этом никому не рассказывать.
– А портрет?
– Про него тоже лучше помалкивай. Сам Иосиф Абрамович заклеил портрет с обратной стороны. Так что ничего и не видно.
* * *
Во втором классе большинство из нас принимали в пионеры. В торжественной обстановке четвероклассники должны были повязать каждому красный галстук. Меня тоже принимали в пионеры, хотя лично у меня в связи с этим событием возникали большие проблемы.
Дело в том, что все члены моей большой семьи были люди глубоко верующие и богобоязненные. Как и весь мой род, я тоже считался верующим, с раннего, еще военного, детства ходил с матерью в церковь, сначала православную, потом баптистскую. Пионеров же и комсомольцев все считали безбожниками. Да они и в самом деле воспитывались не просто в духе атеизма, а – воинствующего безбожия. И это обстоятельство было несовместимо с традициями и основами жизни моей семьи. Я смутно понимал это и дома не смел ни с кем даже разговаривать о том, что хочу стать пионером: это могло бы сильно огорчить родных, особенно маму.
Мои школьные товарищи, со многими из которых я дружил, с большим волнением и радостью готовились к ритуалу приема в пионеры. Этот ритуал выглядел как знаковое событие: принятые в пионеры приобретали, казалось, особое, более высокое, достоинство, чем остальные дети, не пионеры. Это было как прохождение первой ступени посвящения в некий благородный рыцарский орден. Мне тоже очень хотелось получить высокое звание юного пионера.
Как же мне быть? Как поступить? Что делать? Я не знал.
У меня не было даже галстука. Не было и денег, чтобы купить его. А подготовка к ритуалу шла полным ходом.
И тогда одноклассник Семикин, с которым я не водился (он был ябеда, и в классе его не любили), вдруг дружелюбно предложил: «Хочешь, я попрошу свою мамку, и она сошьет тебе галстук?» Надо, говорил Семикин, только принести деньги, отдать ему, а он передаст матери. Всего рубль пятьдесят. «Но у меня нет таких денег», – сказал я. «Это ничего, – деловито заверил меня предприимчивый товарищ. – Ты каждый день будешь отдавать мне по 15–20 копеек, пока не наберется полтора рубля». Я колебался. «Ну как, идет?» – «Идет», – уныло согласился я. Потом почти месяц расплачивался, отдавая Семикину копейки, которые иногда давала мне мать для покупки бутерброда или булочки с чаем в ближайшей от школы столовой. Зато через день Семикин отдал мне сатиновый галстук, аккуратно прошитый по краям на швейной машинке.