Тут он сделался до странного оживленным и рассказал байку про то, как в четыре годика прошел целую милю до магазина грошовых сладостей – нагишом. Домой его вернула полиция. Я видела, что Мэтт с Джен уже слышали эту историю, но смеялись так, будто нет.
После еще одного долгого часа у костра мы с Люком побрели в темноте к домику на дереве. Хотелось поговорить о странности этого ужина, однако вот оказались мы на лугу – и слова мне стали не нужны. Нужно было прикоснуться к нему, прижаться, облегчить это бремя, эту набрякшую во мне тяжесть. Повсюду сверкали светляки – на сотни футов во все стороны. Мы жадно целовались, стаскивали с себя одежду и притискивались друг к дружке в густой весенней траве. В моем желании его растворилось все остальное.
Потом мы долго лежали, и светлячки летали и сияли все ближе, можно было дотронуться до них.
– Кажется, я теперь до конца дней своих буду заводиться на светляков, – сказала я.
Он выдавил полусмешок, но сам уже был где-то не здесь.
В домике на дереве нашелся только один тонкий матрас и одна подушка. Люк поводил фонариком, и фонарик озарил коробку с “лего”, пару настольных игр и двух занятых чаепитием кукол на стульчиках. Люк залез под одеяло, я свернулась рядом, но даже кожа у него ощущалась пластиковой и закрытой от меня.
Он потянулся и потрогал уголок рисунка, приделанного к стене кнопкой. Не разобрать, что там было, – то ли домик, то ли пес.
– Нашей дочери было почти столько же, – сказал он. – Калиопа на семь недель старше Шарлотт.
Шарлотт.
– Сколько ей было, когда она… – Я не знала, к какой категории людей Люк относится: которые говорят “умер”, “ушел” или “не стало”. – Когда вы ее потеряли?
– Четыре месяца и двенадцать дней.
Он дал себя обнять, но был в моих объятиях всю ночь окоченевшим.
Когда я проснулась, его рядом не было. Джен в доме сказала мне, что он помог Мэтту перенести несколько ульев, а затем они уехали в хозяйственный магазин. Джен оставила мальчика на меня, а сама отправилась в душ. Люк с Мэттом вернулись и поели на улице сэндвичей с яйцом. Когда пришло время садиться в машину, от голода и растерянности меня потряхивало.
Попросила его остановиться у “Данкин Донатс”, пока мы не выкатились на трассу. После этого мы ехали целый час почти молча. А затем он произнес:
– А что, если. – И умолк.
– Что, если – что? – выдавила я. Понимала: это “а что, если” не к добру.
– Это все ненадежно.
– Что?
– Все это. – Он помахал рукой туда-сюда над ручкой переключения скоростей. – Между нами.
– Все – что?
– Это притяжение.
– Ненадежно?
– Не содержательно. Не хорошо.
– По-моему, очень даже хорошо, – сказала я, изображая балбеса.
– А что, если это дьявол?
– Дьявол?
– Плохое. Вредное.
Тут будто что-то очень громкое заорало у меня в ушах.
К тому времени, как мы добрались до “Риги”, он решил, что нам лучше не прикасаться друг к другу. Все чересчур запуталось, сказал он. Все чересчур. Слишком неуравновешенное. Между телом и душой у нас разрыв связи, сказал он.
Я пропустила ужин и осталась у себя в хижине. Развела огонь и уставилась на него. Люк отыскал меня. Оказался внутри меня еще прежде, чем сетчатая входная дверь перестала трястись.
Мы лежали на старом коврике, потные, смыто все напряжение и тоска прошедшего дня. Я ощущала себя расслабленной и невесомой. Мы смотрели на развешанные по стенам автографы писателей, живших в моей хижине.
– Все они написали тут больше, чем я, это уж точно, – сказала я. – Но, думаю, я могу побороться за первенство по оргазмам.
Калеб позвонил мне в телефонную будку рядом со столовой. Сказал, что у его друга Адама есть место в Бруклайне, которое он готов сдать задешево. Я ответила, что, возможно, перееду в Нью-Йорк, и выложила ему все, даже про дьявола, хотя планировала оставить это за скобками.
– Держись ты от него подальше, Кейси. Пиши книгу. – Говорил совсем как мама. Раньше – ни разу.
Задумалась, а не произвожу ли я такого же впечатления.
– Я не произвожу на тебя впечатления, что говорю, как мама?
– Нет, не производишь. Ты производишь впечатление дуры, упускающей изумительную возможность. Возьми себя в руки.
Я работала над одной и той же главой все свое время в “Риге”. Два месяца. Двенадцать страниц. А из Люка поэзия так и перла. Стихотворения о светлячках, жабах и, наконец, о мертвом ребенке. То, которое о жабах, он приклеил мне на седло чоппера. То, которое о мертвом ребенке, он прочел мне рано поутру, а затем дрожал в моих объятиях целый час. Я ему из своего романа не показала ничего.
В свою последнюю неделю Люк устроил читки в библиотеке. Выходить к публике ему было нервно. Вцеплялся в страницы и говорил мне, что это все для меня, обо мне, благодаря мне. Но когда вылез на подиум, а я села в первый ряд, он на меня ни разу не взглянул. Читая стихотворение о том, как он ел персик на перевернутой гребной лодке, – тот самый персик, который принесла я, на той лодке, где мы сидели вместе, – он сказал, что это о его матери, она любила персики. Прочел стихотворение о мертвом ребенке, и все заплакали.
Аплодировали ему стоя – такое я здесь видела впервые. Люди вскочили со своих мест не задумываясь. Женщины потом обступили его – женщины, приехавшие в тот же месяц, что и я, и женщины, возникшие только что, открывавшие его впервые.
В его последнюю ночь мы пошли прогуляться по дороге, луна залила ее синевой. Корова в поле брела рядом с нами, сетчатый забор – незрим. Мы сошли с грунтовки к озеру, скинули одежду в траву и молча поплыли к середине. Лягушки, бросившие было петь, взялись по новой, во всю глотку. Мы приблизились друг к дружке, прохладные, резиновые, и притонули, целуясь. Легли на спину, вокруг луны – толстый млечный пузырь. Он затмил собой все ближайшие звезды. С воздетых рук вода капала обратно в озеро. Он сказал, что нам надо как-то найти дорожку в жизни друг друга. Он не сказал как.
Назавтра он сел в свой пикап и опустил стекло. Прижал плашмя ладонь к груди.
– Ты глубоко вот здесь, – вымолвил он и уехал.