Кружу по двору. Шумно. Земля усыпана сухой листвой. Дерево почти голое. Адам не прибирает. Не садовничает. Клумбы густо устланы погибающими сорняками. Мама трудилась у себя в саду каждые выходные. Только тогда я ее в джинсах и видела. С высокой талией, подчеркивали ее попу. Попа у нее была славная. Бодрая, упругая, даже в мамины пятьдесят с лишним. Мне такая попа не досталась. Все ее соседи были в нее влюблены, но она с мужчинами завязала. Весной они заходили с черенками и компостом, по осени – с луковицами. Уйти не спешили, расспрашивали о маминых исполинских помидорах или бегониях. “Кажется, мой муж был наполовину в нее влюблен”, – сказали мне на похоронах не одна и не две женщины. Но угрозы они не ощущали. Они ее тоже любили. Поведали мне истории о том, как она заботилась о них, когда кому-то заменяли бедренный сустав, после автомобильной аварии, после самоубийства сына. Как она спала у них на диванах, готовила и бегала по их делам. Как боролась с городскими властями насчет пестицидов на школьной территории и писала редактору газеты письма о правах геев и расовой справедливости. Пинаю листья. Кто-то напомнил мне о ней недавно. Ощущаю это воспоминание, едва досягаемое, сладостное, словно у воспоминаний есть вкус, о женщине примерно ее возраста. Мама была настоящим человеком. А я – ненастоящий человек. У нее были убеждения, она действовала. У нее были цели и вера. Она помогала другим. Я не помогаю никому. Она содействовала в организации той благотворительной конторы. Я не смогла сочинить даже одного благодарственного письма за холодильник. Мне бы только одно – прозу писать. От меня системе лишь убыток, таскаю за собой свои долги и грезы. Больше ничего мне и не нужно. А теперь не могу даже и этого. Не в силах и близко подойти к своей книге с тех пор, как поговорила с Дженнифер Лин.
Хруст листьев будит пса, он лает из окна прихожей. Сажусь на корточки у древесного ствола и замираю, хотя все внутри бурлит. Земля под листьями тепла, но воздух холоден. Что-то мелькает передо мной. Это мое дыхание. Я вижу свое дыхание. Давно не жила я в местах, где видно дыхание. Я – ребенок, застегнутый на все пуговицы шерстяного пальто, в белых варежках, еду с мамой, скольжу на синей коже пассажирского сиденья, пальцы на ногах – ледышки, жду, когда заработает печка на пути в школу, в церковь или в продуктовый магазин. Филя прекращает лаять, слушает тишину. Спрыгивает с подоконника, снова засыпает.
Вернуться внутрь не могу, пока не замедлюсь. Сердце и ум будто рвутся загнаться до смерти. Наблюдаю дыхание. Сжимаю мышцы одну за другой. Звезда из Аштабулы – вот кто напоминает мне маму.
Возвращаюсь, ложусь на матрас, жду взрыва.
– Поздновато изображать труднодоступную, тебе не кажется? – говорит Оскар.
– Меня уволили.
– Сказочно!
– Не для меня.
– Ты годишься на большее, чем та работа.
– Например?
– Да на что угодно. В конторе. С нормальными служебными часами.
– Но я хочу нормальные часы под писательство.
– У меня для тебя есть задачка.
– Что?
– Сама виновата. Уж очень ты им нравишься.
– Ты о чем?
– Мне тут предстоит уехать в Прово на следующие выходные, я думал, у матери это есть в календаре, но нет – она собирается в Леннокс на какой-то девичник выходного дня. И отменять не желает. Я пытался донести до нее, что она уже не девица, даже по самым щедрым понятиям, и большинство ее подруг настолько мужеподобны, что это следовало бы называть мальчишником, она же сочла это несмешным и бросила трубку, а когда я попытался позвонить Бренде, ну, соседке с нашей улицы, мальчишки принялись ныть, что готовить она умеет только пастуший пирог и засовывает в нос туалетную бумагу, а достает ее уже в крови, и затребовали тебя. Попросили позвать тебя к ним на выходные. Я им сказал, что ты работаешь и ничего не получится, но теперь, может, все иначе.
– Сколько ты платишь Бренде?
Он смеется, пока не понимает, что я серьезно.
– Двести в день.
– Ладно. Беру.
Оскар оставляет мне чек и записку на холодильнике.
Сим сообщаю
Можешь съесть все сливы
И весь виноград
И бананы.
Но не ешь все киви
Иначе Джеспер расплачется
И не уезжай в воскресенье
Да и вообще
Подхожу к автобусной остановке. Там все женщины – няни. Джон выскакивает из автобуса быстро, Джеспер не торопится. Девочка за ним того и гляди его пихнет. По дороге домой мальчики робеют. Спрашиваю их о школе, получаю односложные ответы. Джеспер трижды уточняет, когда вернется папа.
– Во сколько в воскресенье в семь? – спрашивает он, тяжко смаргивая.
Джон смеется.
– Вот-вот прорвет водопровод.
Все хотят хорошенько перекусить. Вытаскиваю им все фрукты и кладу два киви, разрезанных пополам, и ложку перед Джеспером. На это время дня Оскар заготовил пластиковые контейнеры сыра, сельдерея и моркови, но я вижу в ящике холодильника бекон и вспоминаю, чтоґ делала себе после школы. Обжариваю бекон, плюхаю майонез на соленые крекеры, насыпаю сверху рубленый лук, бекон и чеддер, сую в духовку. Получается идеально. Сжираем. С этой едой я вновь шестиклассница. Делаю еще. Сжираем и это.
– Папа говорит, майонез забивает артерии, – говорит Джеспер.
– И бекон тоже, – добавляет Джон. – И сыр.
– Мы молодые. Нам не надо об этом беспокоиться пока что. – Родители в наше время действительно предлагают детям тревожиться за свои артерии?
– Папа такой старый! – говорит Джон.
– Ну, не старый он, но уже не идеальная машина, не то что мы с вами. – Закидываю себе в рот еще одну холестериновую бомбу.
– Но он не умрет, – говорит Джеспер. – Он обещал.
– Не может он обещать. Никто не знает, когда умрет, – говорит Джон.
– Он дал слово. А слово есть слово.
– Но…
– А давайте я вас в “скорость” играть научу? – говорю я.
Оскар сказал, что купать их надо каждый вечер. Не уверена, как быть. Не могу я оставлять пятилетку и семилетку в ванной одних, но сомневаюсь, что в моем присутствии они не засмущаются. Со страхом думаю об этом и тяну ужин, карты и игру в “Сорри!” изо всех сил, отсрочиваю отход ко сну. Но Джон говорит, глядя на часы, что пора купаться. И Джеспер отзывается: