Сэр Джон Хэнбери-Уильямс в своей депеше в Лондон (которую он, кажется, писал, скрипя зубами) попытался также проявить некоторую душевную щедрость: событие, писал он, “которого многие ожидали со страхом, вылилось в триумф русской демократии и воодушевило всех ее друзей”. Однако в своем частном дневнике сэр Джон дал волю раздражению: бесконечное заунывное повторение “Марсельезы” (русское название которой он передает как Marsiliuza) было столь невыносимым, что едва погребенным покойникам впору было снова восстать из могил и взмолиться о покое – “к вящему удовольствию нашего посольства, находящегося совсем рядом”5.
Этим русским скорбящим с английской точки зрения решительно недоставало утонченности. Мэриэл Бьюкенен, которая никогда не была особенным другом революционеров, вспоминает, что мокрая от дождя толпа представляла собой
бесформенную колышущуюся массу женщин, детей, рабочих и солдат, из которой вкривь и вкось торчали красные флаги; все они пели “Марсельезу” – фальшиво и не в такт6.
Грубые и сильные эмоции на лицах участников процессии заставляли нервничать сторонних наблюдателей. Эти люди осознавали свою силу – ритм их поступи звучал словно реквием старому миру, – но никто не знал, куда идти дальше. Разделение происходило по всем линиям сразу.
Особенностью этих похорон было отсутствие какого-либо религиозного обряда, что объяснялось решительно антирелигиозными настроениями социал-демократов, – замечает Линдли, – и это вызвало резкую критику со стороны более широких кругов общественности7.
Палеолог не соглашался видеть у толпы каких-либо признаков “революционного сознания” или “нового, едва пробудившегося гражданского чувства”:
Искусство драматической мизансцены у русских в крови8.
Даже Церетели ощущал смутную тревогу. Глубоко сочувствуя народной скорби, он считал похороны последним актом юношеского периода революции, спонтанного и эмоционального. Но теперь наступало время профессиональных вождей9.
Все вдруг страстно полюбили слушать речи, – вспоминал Нокс. – Возник даже новый глагол – mitingovat’. Спросив у знакомого, что он делает сегодня вечером, вы получали в ответ: “Ya nemnogo mitmguyu”10.
Всем казалось важным разобраться в происходящем; люди почувствовали новую ответственность, гордость за свое новое суверенное и свободное государство. Портье, дворники и лакеи требовали, чтобы их профессии получили новые названия, отражающие их статус свободных граждан. Одним из первых требований, внесенных в приказ Петросовета № 1 по инициативе Петроградского гарнизона, было положение о том, что
вне службы и строя солдаты в своей политической, общегражданской и частной жизни ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане.
Придумать новые обозначения профессий – “товарищ стрелок” вместо “солдат” или “ответственный за уборку улиц” вместо “дворник” – было еще полдела. Гораздо труднее было в момент экономического коллапса и внешней военной угрозы нащупать путь, по которому должна двигаться вперед новая республика. Возможно, именно потому, что реальные проблемы быль столь грозными, люди пытались отвлечься нескончаемым теоретизированием на митингах или разговором о бытовой рутине.
Не считая мира и хлеба, больше всего людям хотелось обновления: покончить наконец со старыми обычаями и привычками, со старой ложью, с властью чужаков в дорогих костюмах. Февральские дни породили надежду на новые, невиданные возможности, и все – от промасленных слесарей Выборгской стороны до крестьян черноземной полосы России – радостно переживали момент самоопределения. И они не ошибались: мир и в самом деле изменился навсегда.
Однако в Петрограде в эти же самые дни были и другие люди – предприниматели и интеллектуалы, полные самых лучших намерений, хотя и далекие от реальной жизни народа; они быстро и энергично взялись за дело. Часть этих людей в течение восьми с лишним месяцев 1917 года будет управлять величайшей революцией в мировой истории, при этом совершая действия и произнося слова, которые и должно совершать и произносить всякое порядочное правительство. На французском языке тогдашней дипломатии они будут обсуждать условия международных договоров и заключать секретные сделки за закрытыми дверями, обмениваться уступками и оттачивать формулировки. По сути дела, ничего другого им и не останется, поскольку этим людям не будет давать спать по ночам призрак новых социальных волнений, даже анархии.
Представители другого фланга русской интеллигенции, уцелевшие остатки левого антимонархического подполья, ежедневно собирались в квартире Матвея Скобелева, у которого по возвращении из Сибири остановился Церетели. Из членов Исполкома пригласили совсем немногих. Суханов (которого Церетели считал “сухим, холодным и желчным”) не относился к числу этих избранных, и уж конечно, здесь не было ни одного большевика. Небольшая группа, в основном состоявшая из меньшевиков и вскоре прозванная “звездной палатой”, к концу марта стала контролировать Исполком11 Она задавала повестку дня, выдвинула ряд броских лозунгов, но по мере того как огонь революции стихал, Исполком ни в коем случае не хотел позволить буржуазному правительству остаться в стороне от процесса управления. Скованные страхом перед возможными неверными решениями о выборе дальнейшего пути, члены “звездной палаты”, по сути, зависели от доброй воли таких людей, как князь Львов.
Насущные вопросы, как и можно было ожидать, были те же, что до февральских дней, однако царя, на которого можно было бы свалить вину за происходящее, больше не было. Война (или, лучше сказать, вопрос о мире) оставалась главным источником раздоров. Изданный Советом манифест “К народам мира” был великолепен и наделал много шума, однако он никак не решил проблему. Хотя группа Церетели теперь выступала единым фронтом, остаток Исполкома был по-прежнему погружен в разногласия – шла ли речь о продолжении вооруженной борьбы, братании, военной промышленности или деталях предстоящей весенней кампании. Эти бесконечные споры перечеркивали все попытки объединения. И пока Совет пытался договориться с собственной революционной совестью, Временное правительство в своей новой резиденции, Мариинском дворце, обсуждало те же проблемы, хотя и с несколько иной точки зрения.
Поскольку империя находилась на грани распада, министры Временного правительства решили сосредоточиться на вопросе о территориальных приобретениях. 23 марта / 5 апреля, в тот самый день, когда в Петрограде проходили торжественные похороны жертв революции, правительственная газета “Речь” опубликовала интервью Милюкова, приуроченное к заявлению американского президента Вудро Вильсона о вступлении США в войну.
Министр иностранных дел воспользовался этой возможностью, чтобы вновь заявить о своей решимости соблюдать все международные договоренности России. В действительности он имел в виду (хотя и не решился прямо произнести это), что Россия, если она желает и дальше считаться мировой державой со всеми вытекающими отсюда обязательствами, неизбежно должна аннексировать ряд чужих территорий. Милюков говорил о “союзе, который объединил бы украинское население австрийских провинций с населением нашей собственной Украины” – формула, маскировавшая намерение России аннексировать австро-венгерскую Галицию. Но главным призом, конечно, считался жирный кусок Турции. Предстоящую аннексию Константинополя Милюков оправдывал тем, что “турецкая нация, несмотря на пятисотлетнее господство, так и не смогла пустить там глубокие корни”. Турки, вероятно, были бы шокированы тем, что захват проливов Босфор и Дарданеллы Милюков считал чуть ли не домашним делом России, мерой по “защите врат российского дома”.