Алтана коснулась седых волос.
И мысленно попросила у матушки прощения. Пусть потом, позже, им удалось понять друг друга. И годы последние свои матушка доживала, как и желала, окруженная любовью и внуками, только все одно было жаль тех, упущенных.
— Шкура волка вернулась к своему хозяину. Это было оскорблением, но дед счел, что новый союз важнее. А отвергнутому жениху предложил свою племянницу, которая тоже была красива. И тот согласился, поставив условием лишь, что свадьбу сыграют потом, позже, когда уедут белые люди.
— Он обманул? — тихо спросила девочка, до того похожая на дочерей Алтаны и внучек ее, что само это сходство заставляло сердце болезненно сжиматься. — Наш… прадед?
— Не знаю. Возможно, он честно собирался исполнить сделку. Все-таки он был магом, мой отец, и понимал, что пролитая кровь и произнесенная клятва не попустят прямой измены. Но… он отправился домой, чтобы отвезти молодую жену и с ней лошадей, которые были дадены частью договора.
— Не приданым, — вторая девочка столь же сильно походила на сестру. И на бабку, вот только взгляд был другим, не читалось в нем ни раздражения, ни недоумения.
— Нет. Это он заплатил за жену. Оставил сотню винтовок и два ящика патронов к ним, пообещав, что привезет в два раза больше, взяв в свою очередь клятву, что оружие это не будет обращено против белых людей.
Алтана поднялась.
Ей всегда-то было тяжело усидеть на месте. И бабушку это злило неимоверно. Она, бабушка, требовала смирения и покорности, и странно даже, что ей, превыше всего ценившей именно эти качества, не угодила невестка.
— Через день после отъезда сыграли еще две свадьбы. И пир был славным. Всю ночь горели костры. Всю ночь славили молодых и пили горькую воду, оставленную белыми людьми. Всю ночь… а на рассвете случилось то, о чем промолчали духи степи. Союзники… союзники давно заключили иной союз. И кровь онойров вновь пролилась на травы, напоив землю допьяна.
— Значит… поэтому… когда лошади стали вырождаться… он поэтому не обратился к родне, — Василиса смотрела с… сожалением? — Потому что не к кому было обращаться.
— Матушка узнала о беде. Кровь от крови, и кровь отозвалась. Она говорила, что видела все-то, будто была там, хотя и пребывала в другом месте, но… она бросилась в ноги мужу, умоляя вернуться.
— Не вернулся?
— Нет. Сказал, что пошлет людей разобраться и наказать виновных. Возможно, даже сделал это, только…
Матушка пела старые песни.
И перечисляла имена, которые нанизывались на нить ее памяти этакими бусами. Она заставляла Алтану учить эти имена, говоря, что пока она, Алтана, жива, то живо и племя.
Что его можно возродить.
Что…
— Вполне возможно, — голос Марьи был сух. — Он даже счел случившееся удачей, ведь формально договор нарушен не был.
Формальности.
Это сейчас Алтана может позволить себе не обращать внимания на подобные глупости. И даже удивительно, сколь пустыми оказались вещи, ранее представлявшиеся невероятно важными.
— У него осталась жена и лошади. И ему думалось, полагаю, что этого достаточно. Он… наверное, все-таки был порядочным человеком, если не отослал жену в монастырь. Его бы поняли, — Марья сцепила пальцы и прикрыла глаза.
И сестра так вот делала, когда задумывалась над чем-то.
— Или он просто не мог этого сделать, — возразила Василиса. — Он ведь слово дал… и клятву на крови произнес, пусть и не той формы, но все же…
Сестры кивнули друг другу, соглашаясь с очевидным. И посмотрели на Алтану.
— Меня отправили к матушке, когда мне исполнилось семь. До того времени мне позволено было навещать ее дважды в год, на рождество и именины. Правда, те визиты я помню плохо. Мне не нравился запах, и дом, и женщина, которая в нем жила. Она выкинула всю мебель, столы и стулья, козетки, кресла, столики и буфеты, все то, что было привычно мне. Зато паркетные полы скрылись под толстыми коврами. И стены тоже. И казалось, что всюду меня окружают ковры. А еще подушки…
Сложно рассказывать о прошлом, когда это прошлое оказывается вдруг ближе, чем думалось. И пальцы, оказывается, помнят шершавую ласку ковра, а глаза — сложный причудливый узор на нем.
— Не скажу, что меня обижали. Скорее… не знаю, не замечали? Особенно, после появления Натальи. Она была очаровательна. Чудесный ребенок, удивительный просто. И все вокруг о том говорили… и вдруг оказалось, что вовсе не обязательно детям находится в детской, что можно получать сладости не раз в неделю, по воскресеньям, но когда захочешь. Что за капризы не обязательно наказывают и вообще, строгость, она не для всех. Что бабушка умеет улыбаться. И даже смеется, глядя, как ее Наточка корчит рожи. До того я не знала, что такое ревность. И вряд ли это может служить оправданием, как и малый возраст… но… мне так хотелось стать такой, как она, и чтобы меня любили, как любили ее. Или хотя бы обратили внимание. С каждым днем я, сравнивая себя и сестру, приходила к выводу, что никогда-то не буду и в половину столь же очаровательна.
Пальцы коснулись щек.
И скользнули по губам.
— Моя гувернантка называла мое лицо отвратительным. Она говорила, что никогда-то ни один человек не захочет взять в жены женщину с таким лицом. Теперь я понимаю, что она была глубоко несчастным человеком.
И увидев вопросительный взгляд, Алтана пояснила:
— Счастливый не станет издеваться над слабыми. Ему это не за чем. Возможно, она была влюблена в моего отца, а тот, связанный узами брака с особой неподходящей, казался ей несчастным. Но это лишь предположение… главное, что она нашептывала бабушке, что я совершенно не поддаюсь воспитанию. Называла меня маленькой дикаркой. Слишком глупой, чтобы учиться чему бы то ни было. И я верила, что латынь слишком сложна, а французский и вовсе неподатлив. Что в голове моей не способны удержаться цифры… она умела пробуждать во мне злость, а когда та выплескивалась, то шла жаловаться. Ей сочувствовали. Ее жалели. А потом наступил день, когда было решено отослать меня из дому.
Окно выходило на сад.
И вспомнилось, что точно также в матушкином поместье окна зарастали вязью дикого винограда, и это пугало ее, как пугал и сам сад, слишком густой, слишком живой и влажный.
— Мои вещи собрали, сундуки загрузили на подводу, а бабушка сообщила, что, поскольку я определенно не имею ничего общего с Радковскими-Кевич, то отныне не могу использовать их имя. Обо мне, конечно, позаботятся, но и позорить род не позволят.
Тогда она, девочка, ничего-то не поняла, кроме того, что ее отсылают. И расплакалась от страха. И попыталась вцепиться в бабушкину руку, а когда не позволили, то завыла, лишь убеждая старших, что решение принято верное.
— Видишь? — сухой голос до сих пор звучал в ушах. — Мы старались, но сделать из этого… барышню невозможно.