Пока Ник сосредоточенно вдыхал и выдыхал, доктор Экхардт передвинул стетоскоп с его груди на спину и начал внимательно слушать. Потом он выпрямился, вынул наушники и сказал:
— Это сердце. Есть повреждения. Я слышу, что кровь проходит через него со свистом.
«Немец есть немец, — подумал Ник. — Ни намека на стремление смягчить удар. Нет чтобы положить человеку руку на плечо. Вместо этого прямой и четкий удар в челюсть». Тут насмешливость, с помощью которой Ник защищался от мира, ему изменила, и он подумал: «О боже, это ведь сердце. Мое сердце».
— Ваша болезнь прогрессирует, мистер Сомс, — продолжил доктор. — Она коварна. Если вы хотите замедлить ее развитие, то должны беречь себя. Отдых. Правильное питание. И никаких усилий. Любого рода.
Расстроенный Ник кивал. Сердце — это только начало. Что дальше? Легкие? Мозг? Он уже представлял себе, как в его мозг вторгается армия варваров и начинает съедать по кусочку, пока он, Ник, не превратится в маразматика, способного только собирать цветочки и петь колыбельные. Нет, он этого не позволит. Лучше повеситься.
Наставления доктора заставили Сомса подумать о Фионе. Ах, если бы она была здесь! Такая милая, такая преданная, такая добрая… Она взяла бы его за руку и сказала, что все будет в порядке. Именно так она вела себя на пароходе. «А вдруг нет?» — с тревогой подумал он. У любой доброты есть свои пределы. Если Фиона узнает, что это за болезнь, он может потерять свою ненаглядную Фи, своего единственного друга. Так же, как потерял все остальное.
— Вы слушаете меня, мистер Сомс? — спросил Экхардт, внимательно глядя на него. — Это не шутка. Самое важное — сон. Не меньше десяти часов ночью. И несколько раз днем.
— Послушайте, доктор Эк, я постараюсь побольше отдыхать, — ответил Ник, — но не могу превратиться в инвалида. Понимаете, я должен открыть галерею, а в лежачем положении это невозможно. Как насчет лечения ртутью?
Экхардт небрежно махнул рукой:
— Бесполезно. От нее только зубы чернеют. И в ушах звенит.
— Очаровательно! А что вы можете посоветовать?
— Тонизирующее моего изобретения. Укрепляет организм и повышает его сопротивляемость.
— Ладно, давайте попробуем, — сказал Ник. Когда он начал одеваться, Экхардт налил в стеклянный флакон какую-то вязкую темную жидкость, закупорил его и сказал, как следует принимать лекарство. Велел прийти через месяц, а потом извинился и сказал, что его ждет другой пациент. Ник завязал шелковый галстук свободным виндзорским узлом и посмотрел на свое отражение в зеркале. «По крайней мере, выгляжу я здоровым, — подумал он. — Может быть, немного бледным, вот и все. Экхардт преувеличивает. Все доктора так делают; этим они и держат своих пациентов». Он надел сюртук и сунул флакон в карман. Уходя, Ник попросил секретаршу прислать счет ему в отель.
Стояло солнечное мартовское утро. Сомс надел серый костюм-тройку и сделал довольно смелый выбор в пользу коричневых, а не черных галстука, ботинок и пальто. Он шел по Парк-авеню, надеясь найти кеб. Его походка была небрежной, но, как ни странно, изящной. Свежий ветер румянил его бледное лицо с высокими скулами и глазами необычного бирюзового цвета. Сомс привлекал к себе восхищенные взгляды, но не осознавал их, потому что углубился в свои мысли.
Наконец он поймал экипаж и велел кебмену отвезти его в Грамерси-парк. По пути они проехали мимо картинной галереи на Сороковой улице. Здание с бело-золотыми навесами и дверью из полированной меди, по обе стороны которой стояли бронзовые урны, выглядело очень импозантно. При его виде настроение Сомса улучшилось. У него будет собственная галерея, и она тоже станет процветать. Он не даст воли своей болезни. Он не хлюпик и докажет это. Экхардту. Самому себе. А главное — своему отцу, который питал к нему отвращение и советовал поскорее умереть, чтобы не позорить семью. Внезапно в его памяти возник этот человек. Приземистый, энергичный, неулыбчивый. Невероятно здоровый. Сильный. Настоящее чудовище.
Ник тряхнул головой, прогоняя видение, но оно сопротивлялось. Именно так отец выглядел в тот вечер, когда узнал о его болезни. Тогда его лицо исказилось, и он изо всех сил швырнул сына в стену. Потом Ник лежал на полу, пытаясь восстановить дыхание, и видел черные полуботинки отца, расхаживавшего по комнате. Полуботинки от Лобба, начищенные до блеска. Идеально выглаженные брюки от Пула. Для этого человека внешность была главным. Одевайся и говори как джентльмен, и ты будешь им. Даже если бьешь своих лошадей, своих слуг и своего сына…
Ник отогнал от себя неприятное воспоминание и полез за часами. В одиннадцать он должен был встретиться с агентом по торговле недвижимостью и присмотреть помещение для своей галереи. По ошибке Сомс открыл заднюю крышку, и на его колени упала аккуратно обрезанная маленькая фотография. При виде улыбавшегося молодого человека у него сжалось сердце. На стене рядом было написано «Chat Noir»
[22]. Ник хорошо помнил это место. Он физически чувствовал вкус абсента и аромат вечернего воздуха, представлявший собой смесь сигаретного дыма, духов, чеснока и масляной краски. Видел своих друзей — их лица, неряшливую одежду и руки в пятнах. Ник приложил руку к сердцу и почувствовал, как оно бьется. Повреждения? Если его не убила страшная потеря, понесенная прошлой осенью, что с ним могут сделать какие-то мелкие повреждения? Он продолжал смотреть на фотографию и внезапно перенесся из Нью-Йорка в Париж. Они в кафе, напротив сидит Анри. На дворе не март, а май. Тот самый вечер, когда они познакомились. Он снова там, на Монмартре…
— Двести пятьдесят франков за этот… этот плакат? — шепеляво воскликнул изрядно выпивший Поль Гоген. — Это же афиша с фонарного столба или доски для объявлений!
— Уж лучше плакат, чем детские каракули вроде твоих бретонских этюдов! — парировал Тулуз-Лотрек, вызвав смех у остальной компании.
В тот день Ник продал одну из картин Тулуз-Лотрека, красочный портрет актрисы мюзик-холла Луизы Вебер по прозвищу Ла-Гулю. Его работодатель, знаменитый торговец картинами Поль Дюран-Рюэль, сомневался, стоит ли выставлять Тулуз-Лотрека, но Ник настаивал, и он позволил показать несколько полотен. Полученные Ником комиссионные были крошечными, но юноша заслужил нечто большее: новое искусство одержало очередную победу.
Впрочем, продавать произведения художников второго поколения было куда проще, чем картины родоначальников направления Мане, Ренуара или Берты Моризо. Но Ник не терял веры. Когда в 1874-м прошла первая выставка авангардистов, их работы тоже не продавались. Некий критик, ловко воспользовавшийся названием одной из лучших картин Клода Моне — «Восход солнца. Впечатление», — презрительно обозвал этих художников «импрессионистами»
[23], а их творчество — мазней и халтурой. Восстав против исторических и жанровых полотен — единственного, что ценило тогдашнее общество, — эти люди изображали не идеал, а действительность. Портниха, склонившаяся над шитьем, была для них таким же предметом искусства, как император или божество. Их свободная и необычная техника позволяла лучше отражать оттенки чувств. Публика издевалась над непризнанными гениями, но Ник их обожал. Реализм, с которым они изображали жизнь, до некоторой степени оправдывал его собственное существование.