По всей гостиной разложены фотографии, на радиаторе висит пижама с клубничками. Я спрашиваю себя, каких высот безумия я достигла и как далеко еще смогу зайти. Возможно, однажды я превращусь в женщину, которая заколачивает в своей квартире окна, чтобы ей не мешали жить в грязи собственного прошлого. Я рассказала Руби, что все это уже воображала: что он умрет, и как именно, и что я почувствую. Он был старше на двадцать семь лет; я была готова. Но я представляла себе, как он, иссохший и беспомощный, глядит на меня со смертного одра. В моих фантазиях он оставлял мне что-то настоящее: свой дом, машину или просто деньги. Как Гумберт в самом конце, когда он дал Ло конверт с наличными – осязаемую плату за все, через что заставил ее пройти.
В середине последнего сеанса Руби сказала, что, по ее ощущениям, во мне накопилось столько всего, что меня вот-вот разорвет изнутри. От желания открыться, говорила она, у меня полыхала душа.
«Нам надо быть осторожными, – сказала она, – и не слишком торопиться».
Но, стоя в своей гостиной, я воображаю, каково было бы стать безрассудной. У меня перехватывает дыхание при мысли, что бы произошло, если бы я облила бензином все эти улики, ведущие из тридцати двух в пятнадцать лет. Какие разрушения я бы произвела, бросив спичку и спалив их дотла.
2001
НАЧАЛО ИЮНЯ, ПЕРВЫЙ СОЛНЕЧНЫЙ ДЕНЬ после двух недель дождя. Мошки исчезли, но, пока мы затаскивали в озеро плот, вокруг вились густые тучи комаров. Взяв каждый по веслу, мы с папой сели на противоположных концах плота и вывели его мимо валунов на глубину; там папа привязал его к якорю и снял буек. Какое-то время мы сидели на плоту. Папа болтал ногой в воде, я, подтянув колени к груди, прикрывала свой старый растянутый купальник: сгнившая резинка, узлы на обвисших лямках, чтобы те не спадали с плеч. На берегу, пыхтя, бегала Бэйб, привязанная к сосновому стволу. Ни мне, ни папе не хотелось плыть обратно домой. Жарких дней было мало, и вода пока оставалась холодной.
Солнечные лучи струились до самого дна, и я видела бревна, затонувшие сто лет назад, когда озеро и окрестные леса принадлежали лесопилке. Ближе к берегу солнечные рыбы сторожили свои кладки – идеально ровные круги песка, трудолюбиво очищенные их хвостовыми плавниками. Над водой в поисках надежного места для спаривания, слившись длинными телами, метались стрекозы. Две сели мне на предплечье: ярко-голубые тельца, прозрачные крылышки.
– Похоже, тебе уже получше, – сказал папа.
Вот как мы теперь говорили о Стрейне, о Броувике, обо всем, что случилось, – расплывчатыми недомолвками. Никто еще не упоминал об этом так прямо, как сейчас папа. Он не сводил глаз с Бэйб, не оглянулся, чтобы посмотреть, как я отвечу. Я заметила, что он теперь часто отводит взгляд, и знала, что дело в случившемся, но говорила себе, что это из-за того, что я два года прожила отдельно, из-за того, что я повзрослела, да и вообще, какой отец захочет смотреть на свою дочь-подростка в растянутом купальнике.
Я молча смотрела на стрекоз. Мне и правда стало лучше – по крайней мере, лучше, чем месяц назад, когда я уехала из Броувика, но признать это было бы все равно что оставить все в прошлом.
– Ладно, чего тянуть. – Папа встал, нырнул в воду, с уханьем выплыл на поверхность. – Господи, холод-то какой. – Он посмотрел на меня: – Ты идешь?
– Я еще пару минут посижу.
– Как знаешь.
Я смотрела, как он плывет к берегу, где дожидалась Бэйб, готовая слизать капли с его лодыжек. Закрыв глаза, я слышала шум воды, набегающей на плот, щебетание синиц, лесных дроздов и плачущих горлиц. Когда я была помладше, родители говорили, что я вылитая плачущая горлица: вечно дуюсь, вечно со скорбным лицом.
Когда я нырнула, холод пробрал меня до костей, и долю секунды я не могла ни плыть, ни шевелиться. Мое тело опустилось к черно-зеленому дну, но потом плавно всплыло на поверхность, и я подняла лицо наверх, к солнцу.
У меня засосало под ложечкой, когда я, подходя к дому, увидела на подъездной дорожке мамину машину. По дороге с работы она заехала за пиццей.
– Тащи тарелку, – сказал папа. Он сложил свой кусок вдвое, смачно откусил.
Мама бросила сумочку на стойку, скинула туфли и заметила, что я стою в купальнике и с мокрыми волосами.
– Ванесса, ради бога, возьми полотенце. Ты весь пол закапаешь.
Не обращая на нее внимания, я разглядывала пиццу, кружочки сосисок и сыра. Хотя руки у меня тряслись от голода, я поморщилась:
– Фу. Посмотри на этот жир. Мерзость.
– Хорошо, – сказала мама. – Не ешь.
Папа, предчувствуя ссору, вышел из кухни в гостиную и включил телевизор.
– А что мне тогда съесть? В этом доме все несъедобное.
Мама прикоснулась двумя пальцами ко лбу.
– Ванесса, пожалуйста. Я не в настроении.
Я распахнула дверцу шкафчика, достала одну из банок.
– Хэш из солонины, срок годности… – Я посмотрела на дату. – Истек два года назад. Супер. Вкуснятина.
Мама выхватила у меня банку, бросила ее в мусорное ведро, ушла в ванную и захлопнула за собой дверь.
Позже, когда я лежала в постели и записывала в блокнот сцены, которые безостановочно проигрывались у меня в голове, – Стрейн впервые прикасается ко мне за своим столом, ночи, проведенные в его доме, дни в его кабинете, – мама зашла ко мне с двумя кусочками пиццы. Она поставила тарелку на тумбочку, села на край кровати.
– Может, съездим на выходных на побережье? – спросила она.
– И что там делать? – пробормотала я.
Я не поднимала взгляд от блокнота, но чувствовала, что причинила маме боль. Она пыталась затащить меня обратно в то время, когда я была маленькой, и нам с ней никогда не нужно было что-то делать – мы просто садились в машину, ехали куда глаза глядят и радовались тому, что мы вместе.
Мама смотрела на блокнот, склонив голову, чтобы увидеть, что я пишу. На страницах раз за разом повторялись слова «класс», «парта» и «Стрейн».
Я перевернула блокнот.
– Я тебе не мешаю?
– Ванесса, – вздохнула она.
Мы враждебно посмотрели друг на друга. Она вглядывалась мне в лицо в поисках перемен, а может, чего-то знакомого. Она знала. Под ее взглядом я теперь думала только об одном: она знает. Поначалу я боялась, что она свяжется с Броувиком или полицией или хотя бы скажет папе. Неделями, всякий раз, как звонил телефон, мое тело собиралось с силами перед неизбежным скандалом. Но ничего так и не случилось. Она хранила мою тайну.
– Если ничего не было, – сказала она, – ты должна научиться жить дальше.
Мама похлопала меня по ладони и, не обращая внимания на то, как я дернулась, встала. Она оставила дверь в мою спальню приоткрытой, и я поднялась, чтобы ее захлопнуть.
Жить дальше. Когда я впервые поняла, что она будет молчать, мне стало легче, но теперь облегчение начало выдыхаться до чего-то похожего на разочарование. Потому что, по всей видимости, договоренность была такова: «Если ты хочешь, чтобы я сохранила твою тайну, мы должны притвориться, что ничего не было», – а я так не могла. Я собиралась вспоминать случившееся изо всех сил. Жить воспоминаниями, пока не увижу его снова.