Никогда не забуду тот день, когда я встретил его на Унтер-ден-Линден c черноглазой, полноватой молодой женщиной по имени Грета Радт. У нее были совершенно ужасные зубы, и, когда она улыбалась, сразу хотелось отвернуться. От моего внимания не ускользнуло, что на ней было обручальное кольцо, но моему удивлению не было предела, когда Беньямин назвал ее своей невестой.
– Что? – громко воскликнул я, кажется перепугав обоих. – Вы собираетесь пожениться?
– В этом и состоит смысл помолвки, – преспокойно ответил Беньямин, а Грета в ужасе огляделась вокруг – не слышал ли кто.
Много лет спустя в Париже Беньямин рассказал мне, как состоялась эта помолвка.
Они с Гретой подружились во время войны, ей, очевидно, нравилось беседовать с ним о философии. Он собирался некоторое время отдохнуть (на деньги, предоставленные отцом) в Баварских Альпах. Когда он сказал Грете о планируемой поездке, она почему-то решила, что он ее приглашает.
– Конечно, Вальтер, было бы чудесно побывать с вами в Альпах, – произнесла она столь чопорно, что у него по телу побежали мурашки. – Мне всегда нравились горы – высота, и все такое. Альпы, они такие высокие.
Беньямин согласился с тем, что их высота потрясает, – и попался.
Через несколько дней он по глупости сообщил отцу, что с ним в горы едет женщина. Он заверил отца, что речь не идет о «романтическом союзе». Но в то время не принято было, чтобы пары, не состоящие в браке, путешествовали вместе, и герр Беньямин не мог одобрить это предприятие. Он проворчал что-то про соблюдение приличий, но в деньгах все же не отказал, что сын ошибочно истолковал как молчаливую поддержку.
Когда они уже гуляли с Гретой по Альпам, пришла открытка от отца c простой и загадочной фразой: «Sapienti sat»
[51]. Умный поймет с полуслова. Решив, что отец поощряет его своей запиской, а может быть, и дает наказ, он немедленно сделал Грете предложение, и она, слегка сбитая с толку, приняла его. Выглядело странным, что человек, ни разу не поцеловавший ее, доселе не обнаруживавший никаких романтических чувств, вдруг пошел на такой шаг.
По словам Беньямина, стоило ему только предложить руку и сердце, как Грета в ту же ночь разрешила ему лечь с ней в постель. То был его «первый раз», рассказывал он мне. «От любовного желания у меня кружилась голова, мы предавались любви трое суток подряд, ненадолго останавливаясь, только чтобы поесть, и к концу нашей поездки она едва могла ходить». Он всегда весьма откровенно говорил о половой жизни и дальше во всех подробностях поведал мне о различных позах, в которых они занимались любовью, и о том, как ее плоть отвечала на его ласки. Мне каждый раз неловко было слушать, как он распространяется на эти темы с отстраненностью врача, с какой-то раздражающей честностью. (При этом я не ханжа. Просто не люблю рассказывать о своих интимных отношениях. Воспитанный и порядочный человек не будет обсуждать с друзьями свои постельные дела, как на консилиуме.)
Позже Беньямин, к немалой своей досаде, узнал, что этой таинственной запиской (которая должна была обмануть цензуру) отец просто пытался посоветовать ему остаться на нейтральной территории, в Швейцарии, пока не закончится война. Когда война набрала размах, избежать призыва мог разве что только парализованный.
Беньямину понадобилось целых два года, чтобы выпутаться из этой помолвки. Орудием, наконец разделившим их, стала энергичная Дора Поллак, его будущая жена и мать его единственного сына Штефана. Дора была очень привлекательна: красивая, остроумная, практичная, ростом на десять сантиметров выше Беньямина, с белокурыми волосами, волнообразно ниспадавшими на плечи, и серо-голубыми глазами. Ее высокая грудь и широкие бедра обладали в те годы сдержанной, изящной пышностью, хотя зоркий глаз уже тогда мог разглядеть намечавшееся сходство с величественной Юноной. Она была страстной, нрав имела горячий и была остра на язык.
Отцом ее был профессор Леон Кельнер, один из пионеров сионистского движения, шекспировед. Позже он стал известен публикацией дневников и писем своего товарища по движению Теодора Герцля. Ее родословная, наверное, произвела большее впечатление на меня, чем на Беньямина, чье внимание почти всецело занимали ее груди, о которых он однажды сказал, что они «свисают с древа ее тела подобно экзотическим плодам». К моему великому ужасу и изумлению, он произнес это при ее родителях. Он умел своими высказываниями вогнать собеседников в краску, хотя вообще своих чувств не выставлял напоказ.
Беньямин и Дора познакомились в Мюнхене, куда он уехал, искусно провалив очередное медицинское освидетельствование. Он много лет знал о ее существовании, еще до того, как она вышла замуж за богатого дельца Макса Поллака. До войны она активно участвовала в берлинском «Молодежном движении» и часто посещала лекции по сионизму. Я и сам много раз с восхищением взирал на нее издалека и был очень не прочь с ней познакомиться, хотя бы из-за возможности поговорить с ее отцом.
Я несколько раз приезжал к Беньямину в Мюнхен, где он жил в прокуренной квартире в полуподвальном этаже напротив садов Хольца. В частности, я был там в ноябре 1917 года, когда в одном литературном обществе выступал Франц Кафка. Афиша гласила, что он прочтет рассказ «В исправительной колонии». Кафка публики сторонился, так что это был редкий случай, но в тот вечер ни я, ни Беньямин прийти не смогли. Учитывая то, как страстно потом Беньямин увлекся прозой Кафки, я часто задавал себе вопрос, что бы могло произойти, если бы их встреча состоялась. Вполне возможно, что ничего: оба были застенчивы до крайности. Гении – как огромные континенты, со всех сторон их омывает вода, сохраняя расстояние между ними и всем остальным. Им почти нечего сказать друг другу, и чаще всего лучше не сводить их вместе.
Дела на войне у Германии складывались плохо, и это, кажется, понимали все, кроме правительства. К январю 1918 года, когда Беньямин получил по почте повестку о призыве, были убиты миллионы людей. Теперь его вдруг признали «годным к строевой службе с незначительными ограничениями», что означало: «годен без всяких проволочек стать пушечным мясом». Мое собственное положение не так уж отличалось: меня продолжали донимать переосвидетельствованиями. В те годы я страдал нервным расстройством, и военные врачи поставили мне диагноз: dementia praecox
[52]. Предполагалось, что при этом чудесном заболевании мне категорически противопоказано подвергаться насилию на поле боя, и меня сочли негодным к военной службе. Как и можно было ожидать, состояние моего здоровья не улучшилось, так что мне не пришлось рисковать жизнью во имя немецкого национализма.
Как и прежде, вечер перед последним медицинским освидетельствованием Беньямина я провел с ним, за ужином с его семьей. Как всегда, блюда нам подавала прислуга в черных платьях с белыми кружевными воротниками, на тарелках у нас была телятина с капустой (даже во время войны можно было за хорошие деньги найти приличную еду). Герр Беньямин достал изящную бутылку рейнвейна, мужчинам предложили сигары. Мне нравилось, что Беньямин-старший был против нашего с его сыновьями участия в этой войне.