– Даже австрийцы, бежавшие от аншлюса
[27], обязаны регистрироваться. Задерживают всех без разбора, если ты имеешь хоть какое-то отношение к рейху… – Она умолкла, испустив полный безысходности вздох запыхавшегося человека. Что толку говорить об этом с Беньямином. Все равно поступит по-своему. – Для французов все эмигранты, говорящие по-немецки, – враги, les sales boches
[28]. Заслышав даже легкий немецкий акцент, они тут же начинают презирать человека и подозревать, что перед ними шпион.
Беньямин ответил высоким тонким голосом:
– Трудно поверить, что нация, давшая миру Вольтера и Монтеня, может дойти до такого убожества и… тупости.
Он опасно наклонился со стулом назад, как будто бросая вызов судьбе: ну что, швырнешь меня оземь, сломаешь шею?
– Философия философией, но тебе придется зарегистрироваться, – сказала Жюли. – Они быстро отделят «хороших немцев»
[29] от Reichsdeutsche
[30]. Лучше с ними не ссориться. – Она протянула руку через стол и коснулась его руки. – Не давай им повода думать, что ты что-то скрываешь.
Беньямин внимательно посмотрел ей в глаза. Он медленно и даже как будто осторожно жевал, словно боясь наткнуться зубами на что-нибудь твердое. Отпив вина, он подержал его во рту, чтобы оно омыло десны, и только потом проглотил.
– Все это абсурд какой-то, – проговорил он. – Дикость! Пускай арестовывают, если им так нужно. Не собираюсь потакать их паранойе.
Жюли перебросила волосы на одну сторону, и он снова увидел, как красиво ее лицо – с маленьким прямым носом, бледно-розовыми губами. Глаза ее светились каким-то далеким светом, как луна ранним зимним утром. Ему вдруг снова захотелось ласкать ее, почувствовать под собой все ее тело, ощутить, как ее пятки упираются ему в спину. Он нащупал под столом ее ногу, провел рукой до самых трусиков, а она не сопротивлялась.
– Будет гораздо хуже, если до тебя доберутся немцы, – сказала она, дотрагиваясь до его лица так, как будто это было изделие из лиможского фарфора. – Ты же знаешь, что это за люди. Ты вырос среди них.
– Пусть сажают меня в тюрьму, – ответил он. – Сами себя накажут. И потом, ты знаешь, я довольно тяжелый. Тащить меня будет нелегко.
Он придвинулся к ней и принялся покусывать ее ухо.
– Почти все мужчины уже уехали, – продолжала Жюли. – И то, что ты до сих пор здесь, – это какое-то безумие. Непонятно, как это тебя еще не тронули. Помнишь Ганса Фиттко, который нас познакомил?
Беньямин кивнул. Фиттко несколько лет существовали где-то на обочине его сознания, а как-то раз он зашел к ним в их квартирку на Монмартре, на пересечении рю Норвен, рю Соль и рю Сен-Рюстик: этот перекресток не раз писал Утрилло. Его картины очень нравились Беньямину – больше, чем сама натура. Любопытно, думал он, что отражение производит более яркое впечатление, чем реальность. Без искусства жизнь была бы слишком бедной и неприкрашенной.
– Я вчера видела Лизу, – сказала Жюли. – Ганса, кажется, отправили в лагерь где-то на юге. А она должна зарегистрироваться на Велодроме д’Ивер
[31] для интернирования.
– Не может быть!
– Милый Вальтер, ты совсем не читаешь газет?
– Новости наводят такое уныние, да и вообще я предпочитаю Бодлера.
Жюли встала, позволяя ему расстегнуть ее пояс, и юбка упала ей на лодыжки. Беньямин спустил с нее и трусики.
– На меня Бодлер не меньшее уныние наводит, – сказала она, разрешая ему поцеловать себя в живот. – Немцы ведь уже у предместий Парижа. Тысячи солдат. Вчера ночью я слышала канонаду. Если тебя схватят… Ну, кто знает? Не представляю, Вальтер, что с тобой будет, если ты попадешь в их лагерь.
Он встал, обнял ее, поцеловал в губы, потом замер.
– Думаю, меня убьют. Это же часть их плана, да я и не стану особенно возражать.
– Как ты можешь такое говорить?
– Они уже убили тысячи евреев. Весь мир это знает. Жена моего брата Хильда писала мне об этом. Да и сам брат Георг… пропал без вести.
– Он жив?
Беньямин пожал плечами. Впервые за этот вечер на лице его отразилась безысходность, предчувствие гибели. Он уже причислил себя к тем, кого уничтожили.
– Теперь уже положение безвыходное.
– Чепуха, – сказала она, широко открывая рот для глубокого поцелуя.
Они упали на пурпурную кушетку, и Беньямин стремительно предался любви. У него это всегда так происходило: он набрасывался на Жюли, не теряя ни секунды. Когда все кончилось, он быстро натянул брюки и сел рядом с ней. Она лежала нагая, откинувшись на спину и невозмутимо глядя на него. С ее губ свисала сигарета.
Беньямин дал ей прикурить и взял из ее пачки сигарету для себя.
– Я буду по тебе скучать, Вальтер, – сказала она, выпуская дым.
Он наклонился и прикоснулся к ее щеке:
– Плохо, что я не успел здесь закончить работу. У меня было столько планов. – От волнения у него дернулись брови. – Можно я тебе кое-что прочту? Мне кажется, тебе это будет интересно.
Жюли села на кушетке, выпрямив спину и сложив на груди руки, и эта почти мужская поза напомнила ему Асю. Вечерами на Капри он читал ей вслух, и она сидела, вот так скрестив руки, как оценивающий, но не вмешивающийся судья.
– У меня дома есть удивительный рисунок, – сказал Беньямин. – Помнишь?
– Клее?
[32] – спросила она.