Култыш остатками чая залил огонек, с кряхтеньем просунул руки в лямки сумы и двинулся дальше, шаркая ичигами, мокрыми от росы. Иногда он останавливался, наклонялся и, точно читая какие-то письмена, в силу стародавней привычки вел разговоры с самим собой:
— Эх ты, охотник — горе луково! Вот ты лежал, а вон в ста саженях корова. Она тебя все время видела, а ты ее нет, потому как глаза тебе дадены завидущие и оттого незрячие. Медведя бы на тебя стреляного, на сукиного сына. Он бы у какой-нибудь колодины сгреб тебя, показал бы, как с открытым хлебалом зверя преследовать…
В том месте, где Амос хватал недозревшую бруснику горстями, Култыш на минуту задержался и укоризненно покачал головой:
— А зеленцу-то не надо бы ести, лучше бы в кипяточек ягоду бросить, а разумней того — марьиного корешка выкопать — это ж наипервейшее средство от живота… Эх, люди! Где вы взросли?
Здесь же, на брусничнике, Култыш спугнул выводок рябчиков и, чтобы не разогнать их совсем, рассуждал уж молча: «Вот и птица возвертаться в тайгу стала. Жизнь-то, она непоборима, не-ет, брат, ее не застрелишь, не выжгешь огнем-полымем. — Охотник приложился, сбил из ружья молоденького рябчика, припавшего к сучку. — И похлебку нам тайга-матушка сподобила».
Совсем близко чифиркнула рябчиха, собирая рассыпавшийся выводок. Култыш сказал ей:
— Все, все, боле не трону. Боле мне не надо!..
Было еще рано, и вполне хватило бы времени до темноты минуть перевал, но, видно, устал таежный бродяга. Приготовил он дровец на ночь, под бок пихтовых лапок набросал, портянки возле огня погрел, обулся и долго лежал возле огонька, посапывая трубочкой.
Думал. В дремоте, как в крупноячеистой мереже, путались, лезли одна на другую видения разные: вот отец Фаефан Кондратьевич манит, зовет. Он в последнее время почему-то чаще и чаще всплывал перед Култышом. Должно быть, свидятся скоро.
Пригрело ногу, накалился кожаный ичиг. Не открывая глаз, отодвинулся Култыш. Клавдия выплыла из зыбучего сна, молодая, в белом платье, со стародубом, уронившим голову. Такой, и только такой, она виделась ему всегда. Ведь до самой той минуты, до ледохода, она была в его мечтах и помыслах. Его нареченная… Наверно, тоже родились бы у них дети — двое. Два сына. Нет, сын и дочь. Нет, лучше много сынов, много дочерей.
Тайга…
Утром Култыш едва разломался. Глянул на небо — светло. «Провалялся, старый лодырь. Спешить теперь надо. Но должен же я чаю попить или нет? — злился он неизвестно почему. — Без чаю куда я годен? Обессилею вовсе…»
Скипятил чайку с брусничником. Пил. А откуда-то издали смотрели на него гневные глаза:
«Злопамятный ты!» Выплеснул чай Култыш, сердито бросил котелок в суму и подался в гору.
За перевалом он наткнулся на лабаз, принюхался — мясо уже припахивало. Он перетаскал маралиху в речку, смыл с нее слизь и, отыскав холодный ключ, сложил все куски в воду. С собой он не взял ни одного куска, а только хитро усмехнулся, поцарапав рогулькой левой руки переносье. Пошел вниз по речке.
Возле черемухи с меткой вынул из воды большой кус вымытого до белизны мяса и буркнул:
— Чего, Амосушко, тяжко краденое-то?
И снова сердитый голос, рядом, за деревьями, совсем близко: «Голод его погнал, голод! А-а, где тебе…»
Плюнул с досады Култыш. Отрезал кусок мяса, поставил варить; Стараясь отогнать душевную смуту, пытался думать о чем-нибудь другом и не мог.
Тем временем сварилось мясо. «Чье мясо? Ты что думаешь, тайга только для тебя сотворена?»
— Тьфу, нечистый дух! — плюнул еще раз Култыш и без всякой охоты поел. Долго потом выковыривал былинкой что-то из нескольких уцелевших зубов, глядя на голые утесы, вздыбившиеся среди тайги.
Там унырок.
Там голубые камни — богатство земное.
Дальше этого места Амосу не уйти. Лежит, поди, охотничек, помощи ждет и крестится со страха, видя кругом голубое сияние.
В неприступный уголок упрятала тайга голубой камень — красу земную. Два человека знали это место — отец Фаефан Кондратьевич да Култыш.
Незадолго до смерти привел его сюда отец, показал голубые камни, плиты, валяющиеся в распадке унырнувшего в землю ручья, который в давней давности, как и все речки, тоже бежал по земле, кроил горы и утесы.
— Небесный камень. В городах мрамором его называют, — сказал Фаефан Кондратьевич и, вздохнув, добавил: — Вся гора голубая. Тайга мохом, оврагами да ветровалом и бурьяном заслонила ее от людского глаза…
Поднял Култыш плиточку — не камень это, а осколок весеннего неба, нежно-голубой с блестками звездочек. Рукой погладил — что льдинка гладкая, холодная.
И сотворится же такое чудо!
А Фаефан Кондратьевич рассказывал, как в солдатах служил и стоял однажды караулом в губернаторском доме. Какие-то бунтовщики бомбу в царя запустили. Губернатор тоже испугался и огородил свою персону военной силой. Там, в губернаторском доме, Фаефан Кондратьевич видел колонны из камня, и тот камень мрамором звался. Только был он коричневого цвета с белыми полосами. Куда тому камню до небесного!
Потом на каторге он повстречался с «бунтовщиками» и многое от них узнал. Бесстрашные они были люди, но телом жидки. Не выдержали каторги, многие сломились, поумирали.
— И мой тебе наказ, — говорил Фаефан Кондратьевич. — Как наступит время, пойди к людям и укажи им небесный камень. Пусть пользуются для радости. А пока в тайге оставайся. Кость хрупкая у тебя — изломают. Тут ты царь, там рабом станешь.
«Без малого тридцать лет прошло с тех пор. Лежит небесный камень, ждет часу своего. Дождется ли? Лежит камень, и я возле него караульщиком. Олешачился вовсе, уж не пойму, что к чему. Вон Амос таежный закон нарушил, а меня Клавдия виноватит. Чья же правда-то? Чья? Люди ведь зверей всякого зверя».
Загорюнился Култыш. Глаза его повлажнели, как у пьяненького. А тайга кругом перешептывалась, словно бы успокаивала охотника: «Не расстраивай себя, Култыш, иди в лес, иди глубже, дальше, утешься…»
И охотник шел. Медленно шел, сгорбившись, с опущенной головой. Неладно было у него на душе.
Но вот Култыш поднялся к унырку, вскинулся, охнул:
— Вовсе заблудился охотник-то! Вот те и на! — Быстро-быстро засеменил Култыш, хватался за кусты на крутом спуске, скользил и, как бы оправдываясь, бормотал: — Влево, влево забирать надо. Это же Малая Серебрянка. А во-он гора плешатая, там тебе Малая Серебрянка с Большой стекаются. Из горы из этой выныривает — и здорово живешь! Н-да, худы твои дела, Амос, худы! Тайга клад, но с чистым сердцем надо к нему притрагиваться…
Недалеко от унырка ушел Амос — всего несколько верст. По кругу метался.
Култыш обнаружил его возле родника. Лежал Амос кверху лицом с широко открытыми остекленелыми глазами. Щемило и стискивало сердце Култыша, когда он стоял над сводным братом. Тяжелая дума давила охотника, скорбно томилась душа. Пропал человек, пропал дешево, бесславно. Разве для этого он рождался?