Наверняка, — решил прогресс, — известно лишь то, что подается счету.
Следуя этой зверской логике, шампанское от политуры отличает градус, умного от глупого — число процитированных книг.
Цифра сомнительна даже там, где она вершит судьбу, как это случается с тотализатором. Чтобы ставить наверняка, продвинутые игроки заказали ученым математическую модель скачек.
— Мы уже можем, — через год похвастались программисты, — предсказать успех квадратного коня в безвоздушном пространстве.
Арифметика, как алкоголь, безопасна только в разумных пределах, но определить их в обоих случаях мешает эйфория: раз начав, трудно остановиться. Даже статистика полезна лишь в тех редких обстоятельствах, когда она имеет дело с чем-то простым и взаимозаменяемым, вроде гвоздей, из которых пытались делать людей по совету незаурядного поэта. Пережиток не такой уж долгой, но очень унылой фабричной эпохи, цифра упорно заменяла штучное серийным.
Понятно, что больше других эта практика полюбилась тем, кто считает. В сущности, коммунист — это менеджер среднего звена, который прочно сидит на учете и защищает свое рабочее место неизбежно подтасованной статистикой. Дорвавшаяся до тотальной власти, цифра создала удивительную страну, где уровень социального прогресса определяло количество победителей в социалистическом соревновании, где площадь распаханной целины заменяла собранный с нее урожай, где показателем индустриального развития считался вес даже неработающих станков.
Этот исторический казус — всего лишь крайний случай управленческого помешательства, столь же универсального, как и само начальство. Страдая паранойей, оно норовит всех подчиненных уловить в сеть трудодней. Оно и понятно: как, скажем, определить гонорар за написанное? По буквам? Мыслям? Слезам? Улыбкам? По заслугам я получал лишь на токарной практике, где мне велели распилить длинный прут на множество коротких штырей, дальнейшая судьба которых до сих пор не известна.
Беда в том, что прежде, чем сосчитать, надо уравнять. Чтобы уравнять, надо упростить, а проще всего быть покойником: ему — всё одно. Утопия цифры — мир, где все на одно лицо, похожее на ноль. Зато в нашей частной и неповторимой жизни — всё разное: мили, дни, граммы, а особенно — деньги.
В юности я твердо знал, что предназначенный к пропою червонец категорически отличается от десятки, сдуру отложенной на черный день.
— Ну вот, — сказал мне внутренний голос, — черный день пришел, и что ж — помогла тебе магическая десятка?
С тех пор мы с ним мысленно рисуем на деньгах их будущее: одну купюру — в ресторан, другую — на книжку, желательно — с картинками. Англичане до сих пор цены на редкие марки, коллекционные вина и антикварную мебель указывают в гинеях, отличающихся от фунтов престижем, а не стоимостью.
И так во всём: разнообразие — убежище от абстракции. Рецепт спасения в том, чтобы заменить количество неизмеримым качеством. Назвать мгновение, прицепить уникальную виртуальную наклейку на каждый сантиметр и гирю, создать эксцентрическую систему мер, рассчитанную на сугубо индивидуальное потребление.
Собственно, потому я и твержу: не считай галок, ибо ни одна Галка не повторяет другую.
Не кати бочку
Движениье — всё, цель — ничто.
Сизиф
Никто толком не знает, за что приговорили Сизифа. Мифы противоречат друг другу, а остальным все равно, так как его живописное наказание способно затмить любое преступление. Тициан изобразил Сизифа с метровым валуном неправильной формы, оставляющей надежду на то, что камень может застрять в расщелине. Мне проще представить вместо неровной глыбы железную бочку от солярки, этакую проржавевшую гадину, которая норовит вырваться из рук и упасть на ноги. Однажды в юности, когда мне довелось катить такую в гору, я поклялся никогда не повторять ошибку.
— Только тот труд достоин наших мук, — решил я сгоряча, — что приносит результаты.
С тех пор больше властей и смерти я боялся бесконечной работы, не оставляющей следов.
— Лучше быть палачом, чем лифтером, — объявил я, но на самом деле пошел в писатели.
С годами, однако, выяснилось, что если каждая исписанная страница и приближает к вершине, то написанная книга не остается там, а срывается вниз, ибо она — лишь скромная тень той, которую ты сам себе обещал сочинить.
На первый взгляд кажется, что автор просто не успел сказать, что хотел. Но опыт бессмертного Сизифа доказывает, что вечная жизнь вовсе не помогает решить проблему, с которой мы не справились в отведенный нам срок.
В старые времена больше всего читали в Восточной Германии. Поэтому писатели ГДР считали себя солью земли, во всяком случае, той ее части, что начиналась к востоку от Эльбы. После падения Стены, когда библиотеки объединившейся Германии освобождали место для пользующихся спросом книг, новые власти избавились от бумажных отходов предыдущего режима. Помня прошлое, а, главное, зная, что о нем помнят другие, немцы не сожгли ненужные книги, а похоронили их, зарыв в неплодородную глину.
Такой курган оставляет после себя всякая, а не только соцреалистическая литература. И это вынуждает автора, отказавшегося от претензии к вечности, искать иных критериев.
На их поиски я отправился туда, где все ищут пропавшие ценности — в монастырь. Хорошо еще, что мне попался буддийский, где никто ничего не спрашивает. Но работать, пусть и молча, там надо всем. На кухню, хоть я на нее и облизывался, меня не взяли, выставив на мороз, где мне пришлось выложить камнями дорожку, круто поднимающуюся к кладбищу. Каждая плита весила два пуда и обдавала могильным холодом, когда я тесно прижимал ее к животу. К тому же холм покрывал скользкий снег. Сизиф даже в подземном царстве жил в более мягком климате. С другой стороны, мои камни вели себя лучше, чем его, — они лежали на месте, как вкопанные. Гордясь содеянным, я до сих вожу гостей по своей дорожке.
Если первый монастырский опыт приучил меня к полезному труду, то второй — к бесполезному. На этот раз меня поставили мыть пол. До тех пор я никогда этого не делал, взвалив на себя те супружеские обязанности, что не связаны с уборкой. В неожиданно сложном устройстве механизированной швабры мне помог разобраться приветливый, как все здесь, монах, бывший в прошлой жизни морским пехотинцем.
Освоившись, я драил пол с тем молитвенным усердием, что заменяет буддистам веру в загробную жизнь. Каждый шаг бросал вызов и открывал новую перспективу на грязную целину, казавшуюся бескрайной в просторной трапезной. Тем не менее, стройные, как грядки, половицы уступали благочестивому напору. За мной оставалась благородная хрустящая чистота. Дойдя до стенки, я с восторгом оглядел дело своих рук, не в силах отдать предпочтение этическому или эстетическому удовлетворению. За меня решила собравшаяся к обеду братия, быстро вернувшая вымытому полу его прежний вид. От разочарования меня могло спасти лишь ментальное сальто.
— Если успех, — почти убедил я себя, — есть совпадение намерений с результатами, будем считать, что я приехал в монастырь ради танго с тряпкой.