Болезнь отстранила окружающее, заразив тревогой тривиальное. Каждая вещь, начиная с денег, хранит память о предыдущем владельце или пользователе. Взять, например, дверные ручки (хотя лучше не стоит). Обычно о них думаешь лишь тогда, когда решаешь — тянуть или толкать. Но сейчас каждая представляет другую дилемму: как за нее браться. Никто не хочет выглядеть трусом, но нельзя не задуматься, сколько человек трогало эту ручку до тебя, были ли среди них больные, приезжие, итальянцы, и не лучше ли открыть дверь локтем или ботинком.
Заминка перед решением оборачивается неловкостью. Встречаясь с прохожим глазами, думаешь, не слишком ли близко к нему стоишь, и догадываешься, что он беспокоится о том же. Здороваясь с приятелем, сперва протягиваешь руку, потом ее отдергиваешь и с деланой ухмылкой обмениваешься «уханьским приветствием», то есть пихаясь локтями или туфлями. И конечно, Мойдодыр, превратившийся из имени собственного в девиз дня, преследует нас каждую минуту. По радио твердят, чтобы руки мыли часто, остервенело и подолгу — столько, чтобы успеть дважды спеть «Happу birthday», только не понятно кому.
Еще противнее ходить в маске. В ней дышать трудно, жарко и очки запотевают. У нас их всё еще редко носят, чаще всего китайцы.
— Чтобы не узнали, — шипит жена, которая не может им простить эпидемии, начавшейся, по утверждению городской легенды, с поедания новорожденных крысят.
Угроза обостряет все чувства, но сильнее всего то, которым мы, не считая приятных исключений, обычно пренебрегаем, — осязание. Боясь заразы, все, как слепые, живут наощупь, но наоборот. Любое прикосновение, даже к собственному лицу, обжигает, и мы отдергиваем руку, ставшую опасным врагом. Страх тактильности переводит жизнь на дистанционное управление. Мы и раньше-то норовили всё делать на расстоянии — покупать, дружить, любить. Но теперь этого требует здравый смысл и санинспекция. И еще вопрос, вернемся ли мы к нормальной — телесной — общительности, когда кошмар кончится.
С этой историей трудно примириться из-за того, что она не отличается от прежних. Все достижения прогресса не помогли подготовить нас к случившемуся. И это значит, что непредсказуемость обрекает на исключающий любые планы фатализм, которого мы, гордые достижениями ума и техники, привыкли стыдиться, словно отсталого родича из деревни. Не зная и боясь будущего, мы подстраиваем прошлое под настоящее и перестаем ему удивляться. День, два — и нормой становится то, что неделю назад казалось сценой из голливудского фильма.
Запасшись необходимым, я отказался от роскоши, которой Сент-Экзюпери называл человеческое общение. Вирус отменяет встречи, конференции, обеды, концерты, школу, работу, свидания — любовные, в тюрьме и в доме престарелых. Будни превратились в праздник, в основном — безделья.
Нажав на паузу, жизнь замерла, позволяя себя оглядеть с нового ракурса. Благодаря ему стало ясно, что всё не так уж сильно изменилось с тех времен, когда мор был всегда рядом. Вспомнив об этом, мои знакомые сочли лучшим ответом на вызов пандемии литературу. Выяснилось, что в эти дни Гандлевский читает «Декамерон», из которого можно узнать неожиданное: «Великие бедствия делают даже недалеких людей рассудительными и равнодушными». Парамонов вместе с Пушкиным упивается «бездной мрачной на краю». А Волков следует совету Бродского, стихотворение которого «Не выходи из комнаты» стало неофициальным гимном эпидемии: «Запрись и забаррикадируйся шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса».
Конечно, у меня еще те знакомые, но я и сам такой. Поэтому, открыв «Чуму», я вычитал у бежавшего из родного края Камю его концепцию пандемии: «Казалось, будто сама земля, на которой были построены наши дома, очищалась от скопившейся в ее недрах скверны, будто оттуда изливалась наружу сукровица и взбухали язвы, разъедавшие землю изнутри».
У каждой эпохи свои метафоры болезни, отражающие ее представления о медицине, добре, зле, соседях и Боге. Чаще всего считали, что эпидемия — расплата за грехи, обычно чужие. Виновными могут быть евреи, сарацины, китайцы, а также гомосексуалы, как сегодня уверяют некоторые пасторы и отдельные раввины. В этих терминах эпидемия — материальная реализация духовной порчи.
Дело в том, что нам легче справиться с вызовом судьбы, если в нем находится хоть какой-нибудь смысл, оправдывающий ее. Вставив выходку рока в подходящий контекст, мы избавляемся от произвола ничем не заслуженного наказания. Злу, как угодно несправедливому, нужно хотя бы неправдоподобное оправдание. Без него мир падет жертвой бездушной статистики, упраздняющей умысел, нас и совесть.
— Террор, — говорил после 11 сентября тот же Парамонов, — ответ пустыни на насилие прогресса.
— Коронавирус, — утверждают трамписты, — реакция природы на глобализм.
— Вирус, — отвечают демократы, — расплата за Трампа.
— Это бич божий, — надеются оптимисты, — который избавит нас от такого президента.
— Болезнь, — считают экономисты, — урок, который нам дорого обойдется.
— Особенно Путину, — радуются его враги, подсчитывая цены на нефть.
Только дети беззаботно радуются каникулам, и они по-своему правы. Сьюзен Зонтаг, годами сражавшаяся с раком, отказывала ему в переносном значении.
— Болезнь, — писала она в знаменитом эссе, — не метафора, и самый честный подход к болезни, а также наиболее «здоровый» способ болеть — это полностью отказаться от метафорического мышления.
И тут же добавляла, что это невозможно. Каждый раз метафоры другие, потому что мы видим в заразе тех невидимых и безжалостных врагов, которых мы боимся сейчас. Сегодня — это роботы.
— Новые вирусы, — пишет обозреватель «Нью-Йорк таймс», — напоминают армию киборгов, вступивших на тропу войны с человечеством.
Лишенные разума, они захватывают и уничтожают мир без всякой цели, просто потому, что существуют только для этого и ничего другого делать не могут. С ними бесполезно вести переговоры, их нельзя победить, им ничто не грозит, и — во всяком случае, пока не нашли вакцину — нам остается только отсиживаться, спрятавшись от тех, кто несет угрозу, — от себе подобных. В эти дни страшнее человека зверя нет. И в этой тотальной презумпции виновности, которая изолирует города, страны и континенты, кроется центральная метафора пандемии: расколотый глобус.
Меню чумной весны
Когда власти сообщили, что по числу умерших большой Нью-Йорк опередил весь мир, я понял, что в магазин мне больше не ходить. Туда и до этого пожилым можно было выбраться лишь в семь утра. У входа стоял амбал и отсеивал негодных.
— Сколько вам лет? — спросил он подозрительно.
— Спасибо, что сомневаетесь, — ответил я и снял маску, чтобы продемонстрировать седую бороду.
Но это было до того, как врачи объявили второй Перл-Харбор, и поход в супермаркет стал неоправданным риском. К тому времени моя жизнь уверенно вошла в виртуальное русло. На одном экране крутились сериалы, на другом кипела работа, на третьем я выпивал с друзьями. Но что бы ни вытворяли умные электроны, они не могли заменить завтрака, обеда, ужина и досуга между ними.