В этот двусмысленный (долгожданный и невыносимый) сезон в Нью-Йорке все страдают от жары, которую столь опрометчиво они же и призывали зимой. Лето можно ненавидеть, но нельзя не любить. В этом противоречии раскрывается природа природы. Равнодушная и жестокая, она существует для себя, разрешая нам за собой подглядывать, а иногда пробовать.
Лето — самый съедобный сезон. В отличие от обильной, чреватой пресыщенностью осени, летние месяцы делятся с нами первенцами. И каждому я радуюсь заново, отмечая день рождения первой лисички с бо́льшим энтузиазмом, чем свой собственный. Мой-то никогда не меняется. Приходясь на разгар зимы, он не балует разнообразием даже в застолье, потому что в феврале лучшие из даров природы — пельмени.
То ли дело грибы. Их ждешь уже с мая, хотя твердо знаешь, что зря. Но вот приходят жаркие дни и буйные грозы, проходят дожди — грибные и обыкновенные, и ты так долго сторожишь грибы в пустоватом лесу, что с трудом веришь глазам, когда под хвоей вдоль тропинки вылезают психоделически желтые, как «Подсолнухи» Ван Гога, головки коренастых лисичек с утонувшими во мху родственниками. Не зря я еще не встречал соотечественника, который не захлебнулся бы от зависти, увидав полную корзину.
День грибов, как всякий подлинный, а не придуманный властями, праздник, поднимает нас так высоко над политикой, что мы на нее смотрим словно с Луны и с добродушной усмешкой: «как мелки с жизнью наши споры» ввиду сковороды с уже бронзовыми лисичками в ожидании сметаны, рюмки и домашнего малосольного огурца.
И так со всем, что посылает лето. День первой черники я отмечаю у знакомого куста метровой высоты. Жена объедает его против часовой стрелки, а я посолонь, пока не встречаемся, улыбаясь от счастья синими, как у сенегальцев, губами.
Вслед за черникой в моем календаре идет День рыбалки. Он наступает, когда рыба уже подросла, но еще так голодна, что бросается на червя даже в полуденный жар, пока я прячусь в тени, а она нет. Если всю весну ждать, то трудно сдержаться, увидав, что твой верный красно-белый поплавок тяжело и быстро уходит вглубь, обещая радужную добычу. Не лосось, не меч-рыба, а честный полосатый окунь — король ухи, которой мы отмечаем праздник. Зачерпнуть котелком той же воды, в которой час назад плавала рыба, и сварить ее (выпотрошенную, но не чищенную) с луком, лавровым листом и тремя горошинками перца. Главное — сразу, не теряя времени, потому что перестанет клевать, наступит старость, кончится лето, а с ним и его ритуалы, без которых жить страшно и не хочется.
Лежащий на поверхности смысл всех ритуалов — в том, что они повторяются. Но за очевидным скрывается их сокровенное предназначение. Оно состоит в том, чтобы заклясть будущее и усмирить его, укоренив время в неизменном настоящем. Ритуал — примерка вечности и пародия на нее, подражающая природе.
Пожалуй, впервые мне это пришло в голову на берегах новоанглийского пруда Уолден, куда — и это главный летний ритуал — я езжу каждый год, чтобы навестить любимого автора там, где он жил.
Я уехал в Америку в поисках работы. Та, что у меня была, являлась легализованным бездельем, а та, о которой я мечтал, не являлась работой вовсе и называлась самиздатом.
Генри Торо был примерно в том же положении. Он написал три миллиона слов, но его труд мало интересовал других и не считался настоящим. Тогда он, не став спорить, построил себе домик на берегу озера Уолден и прожил два года, написав об этом книгу, которая разошлась на поговорки.
Чтобы попасть в гости к Торо, надо пройти мимо его памятника в человеческий, но небольшой рост и зайти в заново выстроенную по точным указаниям автора хижину, где всё так, как было, когда он ее оставил. Койка, печка, конторка с амбарной книгой дневника и три стула: один — для себя, другой — для гостя, третий — для общества. И еще большая флейта, на которой он играл рыбам в лунные ночи. Однажды, рассказывал Торо, он подобрал красивый кусок известняка, но оказалось, что с него надо каждый день вытирать пыль, и камень пришлось выбросить.
Сегодня вместе с ним лежит целая груда, в которую каждый пришедший добавляет свой. Это тоже памятник Торо, только самодельный и коллективный. Стоя у него в этот будний день, я внимательно осматривал паломников. Они представляли два поколения: дедушки — уже не у дел, внуки — еще до них не доросли, а бабушки всех терпят. Среди стариков были те, кто, как и я, пришел с книгой «Уолден» и читал из нее вслух любимые абзацы. Например, такой: «Я люблю оставлять широкие поля на страницах моей жизни».
Добравшиеся до Уолдена печально улыбаются, твердо зная, что всем жить, как Торо, нельзя, но очень хочется. Собственно, за этой иллюзией мы сюда и пришли. Быть одному в лесу, купаться в такой чистой воде, знать в лицо всех окрестных птиц, читать Гомера в оригинале, вести уверенным почерком бесконечный дневник, делясь с ним всем увиденным и продуманным, а когда и если всё же становится скучно, отправляться (полчаса ходьбы) к старому философу Эмерсону и обедать с ним при свечах.
Торо подсчитал: чтобы быть счастливым, ему надо работать шесть недель в году. Конечно, потому, добавил он, что мой самый большой талант — малые потребности. Отсюда его знаменитый девиз: «Упрощай! Упрощай!». Майка с этими словами продается в музейном магазинчике, и редко кто уходит без нее. Там же персональный, вроде моего, календарь с цитатой на каждый день. Добравшись до собственного дня рождения, я прочел незнакомую:
— Простота, которую обычно зовут бедностью, — писал 11 февраля Торо, — меня «утвердила и кристаллизовала, избавив от лишнего».
Важно, что, экономя на всем, он не считал лишними всякую радость, малейшую прихоть, случайный каприз, хорошо зная, что всё лучшее в мире — от рассвета до заката — ничего не стоит, ибо дается даром. Особенно — летом, когда жизнь напоминает каникулы, да и является ими.
Янки в отпуске
Куда, — спросили у Оскара Уайльда, — попадают после смерти хорошие американцы?
— В Париж, — ответил писатель.
— А плохие?
— В Америку.
Нехотя соглашаясь, Америка проводит отпуск либо там, либо здесь. Ленивых и нелюбопытных влечет пляж. Легче всего их понять в августе, когда жизнь замирает даже в Белом доме. В Нью-Йорке летом чувствуешь себя двоечником с переэкзаменовкой. Жара, словно лупа, умножает чужие радости: других солнце греет, тебя — печет. Не выдержав испытания завистью, ты рвешься к морю, как Петр, и находишь его в любом из прибрежных штатов, собирающих летний урожай в счет зимней бескормицы.
Пляж для меня, казалось бы, родина: я вырос в песке и возмужал в дюнах. Живя у моря, мы редко обходились без него, не взирая на сезоны. Тем более что на Рижском взморье разница между ними не столь существенна. Зимой, правда, можно было провалиться под лед, но и летнее купание действовало освежающе даже на моржей. Зато я нигде не встречал пляжа лучше нашего. Аккуратно окаймляя Балтию, он казался бесконечным и был бы им, если б не пограничники. Мне, впрочем, пляжа хватало — чтобы играть в волейбол и преферанс, слушать (глушить труднее) Би-би-си и «Свободу», гулять с друзьями и девушками, глядеть в сторону Швеции и наблюдать закаты.