Перейду к примерам другого типа и уровня. Здесь тоже кто-то говорит слова, которые в действительности глубже и истинней, чем он думает; но случайностью это назвать нельзя. Спешу заметить, что «неслучайность» совсем не значит «пророчество», «предвидение», «ясновидение». Нет у меня и малейшего намерения выдать эти примеры за свидетельство в пользу христианства. Мы вообще не говорим о свидетельствах. Мы рассуждаем о том, как относиться к таким случаям, когда в тех или иных словах открывается позже новый, более глубокий смысл. Я пытаюсь показать, что случаи эти неоднородны. Иногда это чистое совпадение, как бы удивительно оно ни было. Иногда же открываемая позже истина как-то связана с тем, что человек хотел сказать.
Приведу примеры. 1) Святой, вдохновленный Богом, говорит нам, что где-то во Вселенной есть такое-то существо. Потом (не дай нам Господи!) мы добираемся до других миров, неся туда собственную нашу греховность, и находим это существо. Вот пророчество в полном смысле слова. 2) Писатель (который при этом не ученый) выдумал и описал некое существо, а его потом нашли. Вот чистая случайность, удача. Выиграть на бегах может и тот, кто ничего в них не смыслит. 3) Крупный биолог предсказывает, что в такой-то и такой-то среде жизнь должна развиваться так-то и так-то. Вот тут, если мы найдем эти формы жизни, будет и не пророчество, и не случайность. Ученому помогли ученость и ум, а не удача. Истинная природа жизненных процессов объясняет, почему такое существо есть в его книгах. Когда мы перечитаем эти книги, думая о находке, мы не внесем в них ничего произвольного. О случаях этого, третьего типа я и хочу поговорить, хотя, как вы увидите, здесь сыграли роль вещи, которые выше и ума, и учености.
Платон в «Государстве» рассуждает о том, что добродетель ценят за ее ощутимые плоды – почести, хвалу, славу, – но, чтобы увидеть ее как она есть, надо обнажить ее, очистить от них. И просит представить, что с совершенным праведником обращаются как с чудовищным злодеем. Его связывают, бичуют, прибивают к столбу (персидский вариант распятия). Читатель-христианин протирает глаза чуть ли не в ужасе. Что же это? Опять удача и случайность? И видит, что ни того ни другого здесь нет.
Раб – несомненно, а Вергилий – вероятно «говорили о чем-то другом». Платон, прекрасно это сознавая, говорил о судьбе праведности в злом и неумном мире, то есть именно о том, что полнее всего выразилось в Страстях Господних. Если слова эти обязаны, в той или иной мере, смерти (я даже сказал бы – «мученичеству») его учителя, это ничего не меняет. По одной и той же причине несовершенная, хотя и очень высокая праведность Сократа привела его к легкой смерти, а совершенная праведность Христа – к распятию: потому что праведность – это праведность, а падший мир – это падший мир. Вдумываясь в сущность праведности и мира, Платон подошел так близко к истине не потому, что был удачлив, а потому, что он был мудр. Если человек, не выезжавший из Англии, заметит, что на высокой горе снег тает позже, он может додуматься до того, что на очень высоких горах есть вечные снега. Когда он увидит Альпы, он не скажет: «Какое совпадение!», он скажет: «Ну вот! Говорил же я».
А как нам быть с многочисленными языческими богами, которых так и называют – «умирающими и воскресающими»? Именно ученые, враждебные нашей вере, скажут вместе с нами, что совпадение неслучайно. Правда, они при этом думают: «У всех этих предрассудков – один и тот же источник и в опыте, и в сознании. Скорее всего, это связано с земледелием. Ваш миф о Христе похож на миф о Бальдре, потому что у них одинаковое происхождение; это, так сказать, семейное сходство». Христиане думают разное, одни – одно, другие – другое. Многие из Отцов Церкви, считающие язычество чистой бесовщиной, сказали бы: «Как все умелые лжецы, диавол старается, чтобы его ложь была особенно близка к правде; потому мы и зовем его обезьяной Господа. Сходство между Адонисом и Христом неслучайно, как сходство между подлинником и пародией, между жемчугом и подделкой». Те же, кто считает, как я, что в языческой мифологии есть и божественное, и бесовское, и человеческое (вкус к доброму рассказу), скажут так: «Да, это неслучайно. Смена ночи и дня, смерть и воскресение растений породили смутное и трудно выразимое знание: и человеку надо пройти через смерть, если он хочет жить в истинном смысле слова. Сходство этих мифов и христианской истины не случайней, чем сходство между солнцем и его отражением в воде, между историческим событием и народным преданием о нем, между деревьями и холмами наяву и во сне». Как видите, сторонники всех трех точек зрения сочтут сходство неслучайным.
Другими словами, мифы, стихи или фразы, обретающие в свете позднейших событий новое значение, неоднородны. Мы, конечно, в любом случае вправе примысливать к ним новое значение, но это наше частное дело. Если, читая Вергилия, я непременно вспоминаю о младенце Христе и даже специально перечитываю эти стихи под Рождество, польза мне будет; но, вполне возможно, я ему приписываю то, о чем он и не думал, как не думал о пожаре банщик. Если же я, читая Платона, размышляю о Страстях, это дело другое. Я знаю, в чем тут связь, Платон не знал, но она есть, я ее не выдумал. Вполне возможно представить себе, что Платон или создатель мифа, узнав истину, сказали бы: «Вот оно что!.. Вот о чем я пытался поведать, сам того не ведая». Бедный банщик, конечно, сказал бы: «Да что вы, я и не думал». Что сказал бы Вергилий, я не знаю.
(Нет, будем милостивее и представим, что они не «сказали бы», а «сказали», ибо давно узнали и признали истину – «многие придут с востока и запада и возлягут в Царстве Небесном»…)
XI. Иносказания в Ветхом Завете
Если в языческих текстах могут быть иносказания того рода, как я только что говорил, вполне резонно предположить, что в Ветхом Завете их больше. У нас, христиан, две причины так думать.
1. Для нас Писание священно, или боговдохновенно. Слова эти понимали по-разному, и мне лучше объяснить, как понимаю их я, хотя бы по отношению к Ветхому Завету. Меня считают приверженцем полного, безоговорочного принятия всех текстов как исторических. Мнением этим я обязан тому, что не отвергаю того или иного текста, если в нем речь идет о чудесах. По-видимому, многим так трудно верить в чудеса, что они и представить не могут другой причины моих странных поступков, кроме буквального принятия всей Библии. Но я повинен в этом не более чем блаженный Иероним, сказавший, что Моисей описал сотворение мира «как народный поэт», то есть на нашем языке как мифотворец, или Кальвин, сомневавшийся в историчности Иова. Я принимаю истории, в которых есть чудеса, просто потому, что еще не нашел философских причин для отрицания чудес. Когда же я решаю, историчен ли тот или иной текст, критерий у меня совсем другой. Книга Иова не кажется мне исторической потому, что в ней речь идет о человеке, не связанном ни с какой генеалогией и живущем в стране, о которой в Писании ничего не говорится; короче – потому, что автор явно пишет как писатель, а не как летописец.
Поэтому мне ничуть не трудно согласиться с учеными, которые считают, что рассказ о сотворении мира происходит от более ранних языческих мифов. Конечно, надо понимать, что значит слово «происходит». Повествования не плодятся как мыши; их рассказывает человек, и каждый рассказчик или меняет их, или нет. Менять их он может и намеренно, и бессознательно. Если он меняет их намеренно, в дело идут его воображение, его чувство формы, его этические взгляды, его представление о том, что назидательно, полезно или просто занятно. Таким образом, в так называемое (не совсем точно) развитие повести вмешиваются люди. Люди же, да и никто вообще, не могут делать ничего доброго, если Бог не поможет. Когда длинный ряд изменений превратил легенду, не имевшую религиозного или философского смысла, в историю о творении из ничего и о трансцендентном Творце, я ни за что не поверю, что некоторых рассказчиков, хотя бы одного, не вдохновлял Бог.