* * *
…так вот, дорогие друзья, в своих драматических скитаниях Адольф случайно встретил еврейскую девушку Луизу, тоже пытавшуюся скрыться. Но если у Адольфа была охранная грамота в виде брачного свидетельства, то у Луизы не было ничего. И он привел ее к себе домой, вернее, в дом Агаты.
Когда-то, не так уж давно, всего одиннадцать лет назад, до 1933 года, это был его дом. И он во время какой-нибудь маленькой ссоры с Агатой имел полное право постучать пальцем по столу и сказать: «В моем доме…» Но потом оказалось, что это вовсе не его дом, а живет он здесь – и вообще, живет на свете – исключительно по милости и благородству своей жены.
Дальше начиналось уж совсем неизвестно что.
Агата, хотя она уже целых три раза переспала с Анри, то есть фундаментально изменила своему законному мужу (это она в пьесе так говорила: «фундаментальная измена»!), все равно начала ревновать Адольфа к этой самой девчонке, которую он приволок с собой. Девчонка была тихая, молчаливая, безответная, черноглазая и очень красивая. Так было в пьесе. Похожая даже не на еврейку, а на знойную итальянку с картины какого-нибудь Караваджо. Агата ревновала Адольфа на полном серьезе, она даже хотела «выкинуть эту тварь из своего дома».
Но вот что любопытно. За нее вступился не только Адольф, который клялся и божился своей жене, что взял с собой Луизу только из жалости. Ну и немножко из племенного чувства – еврей должен спасти еврейку. Но у них, разумеется, ничего не было и быть не могло, он любит только свою жену, прекрасную, голубоглазую, белокурую Агату, а этих черненьких-курчавеньких он с детства не любил. Должно быть, потому, что все детство его прошло именно среди таких девчонок и мальчишек. Среди евреев, проще говоря. А ему как раз хотелось вырваться на светловолосый голубоглазый простор настоящей красоты. «И вот ты полюбила меня, – шептал он, – и неужели ты можешь подумать, что я предам тебя, тем более зная, что ты спасала мою жизнь все эти годы». Но Агата почему-то не до конца верила ему.
Особенно ей было неприятно, что за эту девочку вступился также и Анри, он же Генрих – настоящий немец, член НСДАП, гестаповец, гитлеровец и антисемит. Он объяснял удивленному Адольфу, что на самом деле он никакой не антисемит и даже никакой не гитлеровец. Объяснял, когда над головой гудели самолеты союзников, летевшие бомбить немецкие города. Очевидно, именно этот звук располагал Генриха к особой искренности. «Я обыкновенный конформист, выражаясь интеллигентно, – говорил он, – а если же по-нашему – приспособленец. Я – мещанин, я – плебей, я – человек из народа. Я хочу долго жить, вкусно есть, сладко спать и за это готов делать, что мне велят. А сейчас, дружочек, сам видишь, – и он тыкал пальцем в потолок, подразумевая в небо, где гул стоял от вражеских бомбардировщиков, – сейчас колесо истории повернулось несколько в другую сторону. И я надеюсь, – он заглядывал Адольфу в глаза, – я надеюсь, что ты в случае чего объяснишь, что я хоть и гестаповец, но никого лично не расстреливал и не мучил, я просто полицейский, но не садист и не зверюга. И более того, я спас еврейскую девушку!» Но ни Адольф, ни Агата ему не верили, потому что на эту еврейскую девушку он смотрел совершенно однозначно: глазами, полными страсти. Она ему действительно нравилась. Возможно, по той же самой причине, по которой Адольфу нравились светловолосые, голубоглазые, рослые женщины. А этого, наоборот, влекло к маленьким, курчавеньким, черненьким.
Этот четырехугольник усугубился еще тем, что Адольф узнал, что Агата спала с Анри, а юная Луиза, за которой элегантнейшим образом ухаживал Анри и с которой по чисто гуманно-племенным резонам слегка любезничал Адольф, эта девушка делала некие поползновения в сторону Агаты.
* * *
– Ну уж нет! – закричал Дирк фон Зандов, когда дочитал до этого места. – Нет, это уж черт знает что, какое-то ужасное поветрие, чтобы в пьесе обязательно была лесбиянка! Неужели без лесбиянок нельзя обойтись? Тем более еврейка-лесбиянка, это же невозможно.
Это у них запрещено, особенно если она из такой густо религиозной еврейской семьи. Она ведь, кстати, что-то об этом рассказывает. Про семерых братьев и четверых сестер, про Седер, Песах и прочие штучки. У них же за это камнями побивают. Еще бы не хватало, чтобы Анри под конец стал приставать к Адольфу!
Дирк фон Зандов даже отшвырнул пьесу, и она пропеллером пролетела по пустому полированному столу и сбила маленький пластиковый стакан с минеральной водой, который стоял перед режиссером. Но режиссера было не сбить.
– Это не мода, это правда, – сказал он.
– Что – правда?
– Гомосексуальность чрезвычайно распространена в обществе, просто до недавних пор мы вынуждены были скрывать это, ханжески отворачиваться от проблемы, но вот сейчас будем говорить смело и во весь голос.
* * *
Дирк перевел дыхание и повернулся на другой бок.
Он не стал досматривать этот сон, потому что не помнил, какой была развязка в том спектакле. Кажется, погибали два человека – как раз гестаповец и эта самая еврейская девушка, а он, Адольф, и Агата оставались жить, волоча на себе страшное бремя пережитого ужаса, грязи, подлости и смерти. Пьеса, между прочим, имела успех. Шла по всей Европе, хотя не очень долго. И рецензии были неплохие, но все равно это было как-то вяло и неинтересно.
* * *
Дирк проснулся. Было еще очень рано.
Сон смутил его, потому что за ним стояли воспоминания о его собственном детстве, которого он абсолютно не помнил. Ничего, кроме этой полуфантастической истории про убитую девочку. Было это на самом деле или не было? Господи, в семьдесят пять лет невозможно вспомнить, что там случилось шестьдесят три года назад. Представляете себе, что это такое – шестьдесят три года? Две жизни! Или даже три. В двадцать один год родить сына, в сорок два – чтоб появилась внучка, а вот сейчас – чтобы внучка уже ходила беременная.
Дирк снова вспомнил слова Ханса Якобсена, их последний разговор.
– Я благодарю вас, – сказал богач своему актеру. – Вы будете вознаграждены.
– Успехом? Славой?
– Не только.
– Внутренним творческим удовлетворением?
– Не только!
Дирк был сильно разочарован и даже оскорблен после смерти Якобсена, когда эти загадочные обещания не были выполнены. Хотя все это смешно, конечно. Но все-таки: чем может быть вознагражден человек, если не славой и деньгами? Какой-то великой разгадкой жизни? Но в чем она? Вносить в жизнь как можно больше красоты и добра? Смирить свою гордость? Раздать имущество нищим? Спасибо, читали.
Он опять задремал и проснулся в половине восьмого.
Снова побежал в душ, словно бы нарочно пытаясь извести побольше гостиничных шампуней и лосьонов. Побрился. Завтрак начинался в восемь часов. Он попил немножко воды из-под крана, но решил, что было бы глупо идти на завтрак прямо к открытию ресторана. Завтрак там до половины одиннадцатого, кажется. Вот он и пойдет немного погодя. Он голышом прошелся по комнате, взял с полки чистое белье, надел просторные мягкие трусы в мелкий цветочек и свежую белую майку-футболку под сорочку. Побрызгался одеколоном, натянул носки, и тут в дверь постучали. «Неужели уборщица?» – подумал он и крикнул: