Но теперь Калитин насторожился. Люди сгрудились, перешептывались. Недобрым веяло от их поз, от застиранной одежды, усталых лиц, бесполых фигур, утративших и мужское, и женское, сохранивших только следы тягот труда.
Лица, лица — Калитин вдруг увидел их как бы с предельной близостью, кричащие о скрытых недугах тела, растянутые, сплюснутые, асимметричные, с диким волосом на бородавках, кустистыми бровями поверх потухших глаз. Лица кривлялись, водили хоровод вокруг машины, заглядывали ему в зрачки, скалили желтые, пеньковатые, как у мертвой обезьяны, зубы.
— А ведь это наша работа, — спокойно, с холодком сказал Казарновский.
Калитин заметил, о чем он говорит.
В хвосте очереди стояли мать с дочерью. У девочки была оплывшая, рыхлая фигура, вялые глаза с огромными белками, жидкие, седоватые волосы. Грузное тело держалось на тонких, птичьих ножках, сквозь рваное плетение сандаликов были видны пальцы без ногтей.
— Это просто болезнь, — стараясь, чтобы его голос звучал равнодушно, ответил Калитин. — Вы устали.
— Просто болезнь? — громко, слишком громко спросил Казарновский. — Девочке, наверное, года четыре. Четыре года назад чинили систему фильтров вытяжной вентиляции. Помните? Старые фильтры тогда сняли, а новые не поставили. Поставщики напортачили с заказом. Захарьевский приказал продолжать испытания. Дескать, согласно розе ветров все рассеется над рекой. Мы-то внутри. Вентиляция тянет от нас. Это продолжалось две недели. Вот она, ваша чертова роза ветров. Смотрите. Смотрите вокруг!
Если б не ночь, забравшая все силы, Калитин с ходу срезал бы подчиненного. Но Калитин сидел мешком. А у Казарновского откуда-то была энергия, словно он брал ее от людей в очереди, от погибшей обезьяны, от встающего солнца.
Его слова вывернули мир наизнанку, скрытой стороной наружу. Калитин видел не пасторальный пейзаж, не сияющий свет жизни, здоровую плоть мироздания — а темные пятна болезней, язвы отсроченных смертей, вкрапленные в листве, в людских телах и лицах, в кривых буквах вывески продукты, в асфальте, покрытом выбоинами, в треснувших стеклах покосившихся хат.
— Не знаю, как насчет врагов, а самих себя мы уничтожаем очень хорошо, — сказал Казарновский. Голос его дрожал.
Казарновский отвернулся, замер в напряженной позе.
Если бы мог, Калитин убил бы его в этот момент. Но зрение Калитина по-прежнему застилали темные пятна смерти: весь мир стал крапчатый, будто поеденный черной тлей.
Из магазина вышли Калимуллин с водителем. Толпа присмирела при виде военной формы. Каждый снова смотрел в затылок соседа. Лейтенант сунул Калитину разломленную пополам, сытно пахнущую буханку, дал бутылку молока, Калитин впился в пахучую мякоть, стал глотать, не жуя, и запивать молоком. Жирная струйка потекла за ворот ковбойки.
— Что с ним? — по-простому, ибо охота стерла различия, спросил Калимуллин.
— Спекся, — ответил Калитин. — Нервы слабые.
Калимуллин с неожиданной сноровкой растормошил Казарновского — семья, наверное, была большая, младших помогал нянчить, с ревностью подумал Калитин, — сунул тому вторую половину булки, бутылку. Казарновский принялся хлебать, чавкать. И, повинуясь неостывшей ненависти, Калитин выбросил теплую еще корку на дорогу — он не хотел делить хлеб с врагом. С предателем.
Машина тронулась.
Калитин не стал доносить. Это было бы неблагоразумно по его понятиям. Один раз донесешь сам, а потом попросят. Он не любил оказываться в зависимом положении.
Калитин отквитался скоро, изящно, чужой волей. Взорвалась Чернобыльская АЭС, и на Остров пришла шифрованная разнарядка: выделить специалистов для работы в зоне заражения. В их лаборатории, где велись эксперименты с радиоактивностью, все понимали риск. Тогда-то руководитель института и назвал — с подачи Калитина — фамилию Казарновского. Процитировал шифровку, требовавшую отправлять самых квалифицированных, преданных делу партии. Срочный вылет, АН-24 ждет на аэродроме. Домашним цель и место командировки называть нельзя. Казарновский встал, сутулый, усталый, спокойно поблагодарил собравшихся за доверие. Пошел вдоль длинного стола, провожаемый десятками взглядов, встретился глазами с Калитиным, кивнул коротко, еле заметно, и скрылся за дверью.
Профком потом посылал кого-то к нему в радиологический госпиталь — отвезти цветы, фрукты, кое-что из пайка. Но, пока согласовывали да собирали, Казарновский умер.
Он не должен был схватить смертельную дозу, знал назубок все нормы и расчеты. Но вызвался спасать других, слишком долго пробыл в «горячей зоне». Пока вывезли в госпиталь, пока у врачей дошли до него руки…
Хоронили Казарновского в закрытом свинцовом гробу. И Калитин даже сказал речь. Все-таки тот был неплохим ученым.
Вот только после этой смерти все пошло наперекосяк. Пожар в лаборатории, задержавший исследования по меньшей мере на год. Перебои в поставках лабораторных мышей — господи, мышей в стране не могли найти! Гибель Веры.
Да, гибель Веры — Калитин прокрутил в голове набор обязательных поминальных фраз, скоропись, стенографию не существовавшей никогда скорби.
Он давно бы забыл нелюбимую жену. Вычеркнул из воспоминаний обстоятельства ее гибели. Но не мог. Ее смерть была навсегда сцеплена с главным мгновением его жизни — сотворением Дебютанта. Будто Вера заплатила жизнью по его счетам.
Глава 14
Интересно, а объект знал, что его жена была осведомительницей? — думал Шершнев. Они с Гребенюком сидели в пивной, ели рульку с капустой. Выпили по два бокала: пиво легкое, само просится в рот. Засадить бы блаженно пять-шесть кряду, вот только завтра за руль.
Был бы Шершнев один, непременно выпил бы: что ему сделается? Да и место хорошее, пусть и для туристов; без рвачества и толкотни. И Гребенюк выпил бы наверняка. Но их двое, и каждому писать рапорт о поведении напарника. Шершнев чувствовал, что предложи он сейчас — Гребенюк поддержит, он нормальный мужик, и не заложит потом. Но — бывает так, что не складывается, какой-то мелочевки не хватает для зажигания. Так, сидишь, стакан лапаешь.
Наверняка ведь не догадывался, продолжал думать Шершнев. Эта мысль была приятна. Она ставила объекта на место; мелко, хмельно возбуждала самолюбие подполковника. Подставили вахлаку приятную лаборантку, умненькую, раскованную, тот и поплыл. А лаборантка еще с института ходила в две кассы.
Но что удивляло, даже задевало Шершнева — он не мог понять, можно ли доверять ее донесениям. Формально — да. Писала откровенно, мужа не выгораживала. Могла бы и смягчить кое-что. Но все равно спустя десятилетия, из другого времени, Шершневу казалось, что он читал тщательно отредактированный беловик, не лгущий, но умалчивающий. Словно Вера, агентурный псевдоним «Хозяйка», решила: пусть лучше она займет вакантное место, чем кто-нибудь другой, способный по-настоящему навредить. Схитрила. В каком-то смысле — пожертвовала собой. Любила, что ли, мужа? Или только так кажется?