Поэтому он и упал в раздевалке после урока физкультуры. Запутался в штанах. Неловко смахнул со скамейки чужую холщовую сумку. Из нее вывалились сменные вещи — и пачка замусоленных фотокарточек с обкусанными, надорванными углами.
Стоявший рядом Вовка Сапожок, классный петрушка, подскочил, заглянул через плечо, присвистнул от изумления, сально, гаденько причмокнул.
Карточки рассыпались внахлест, вперемешку. Голые ноги, груди, зады, черно-белая глянцевая плоть, чулки, страусиные перья, кисейные занавеси, диваны, туфли. Женщины на спине, на корточках, на коленях. Нагие мужчины в черных шляпах. Темные заросли волос между дебелых женских ног. Члены во ртах. Обнаженность не самих тел, а запретной, закрытой одеждами повседневности настоящей жизни мужчин и женщин, страшащая серьезность происходящего там, на фото, будто он увидел роды или смерть. И — странные, нездешние наряды, украшения, словно из сказочного театра, из потустороннего ритуала, из выморочного мира, которого больше нет.
Он смотрел, обмирая. Затих, наклонился вперед Сапожок, прижался к плечу, будто в любовной истоме.
В раздевалку ворвались голоса. Старшеклассники, волейбольная секция. Высоченные, мокрые от пота, злые после игры. Сапожок первым почуял неладное, попытался отскочить, но лишь повалился ему на спину, стал елозить по заду, как суетливый и малорослый дворовый кобель, а потом откатился, юркнул куда-то.
Старшеклассники загоготали, загыкали, но вдруг примолкли.
— Ах ты крыса, — тяжелый удар отбросил мальчика к скамейке.
Мальчик знал этот голос. Сын полковника Измайлова, военного коменданта Города. Он видел его с отцом в гостях у дяди Игоря. Подслушал там разговор взрослых, рассказывавших, что полковник после войны был послан в Германию демонтировать научное оборудование и привез оттуда «много интересного себе лично».
Интересное… Мальчик понял, что Измайлов-младший взял эти фотокарточки у отца. Взял наверняка тайком. И если их найдут, если войдет сейчас учитель…
Он опи́сался.
Измайлов поднял его за шкирку. Фотокарточек на полу уже не было.
Чернявый, крутолобый, сын коменданта смотрел на него, но скрытно косил взглядом по сторонам — похоже, не всем в команде верил. Да еще и младшеклассники рядом.
— Вякнешь кому, убью, паскуда! — Измайлов толкнул его в угол раздевалки.
И прежде, когда в семье был мир, мальчик не стал бы ничего рассказывать родителям. Как доказать, что он не хотел, не собирался воровать эти карточки? Как признаться, что он вообще их видел?
А теперь мальчик чувствовал, что даже признайся он — родители не услышат, не снизойдут.
Им не до него.
В последующую неделю Измайлов трижды как бы случайно встречал мальчика около двери класса. Просто стоял и смотрел. В его взгляде проступала крутая порода отца, который так же спокойно сидел за столом, любезно оглядывая собеседников, и люди как-то подбирались, откладывали вилку, начинали зачем-то тереть пальцем ножку рюмки. Мальчик вспоминал черно-белые, покорно изогнутые тела, мужчин в черных цилиндрах, руку Измайлова, его злой и горячий шепот — и чувствовал, что не в его силах отлепиться от этой памяти.
И вот снова наступил день, когда последний урок физкультуры совпадал с занятием волейбольной секции. Раньше он сумел бы увильнуть, например, загодя простудиться, наглотавшись снега, и остаться дома. Но хитрить уже не получалось. Для этого были нужны маленькие, но наличные силы, которых не получишь в кредит, сегодняшняя веселая сметка. А мальчика мучили страх и вина: ведь если бы он не задел, падая, сумку Измайлова, ничего бы не было.
Он отсидел уроки. Надел слишком длинные, плохо смазанные лыжи с расшатанными креплениями.
Кросс.
Первый круг он пробежал даже с охотой, сам удивляясь, откуда это безразличие, глуповатая, безропотная сноровка тела — вопреки и лыжам в заусенцах, и ужасу впереди. Потянул ветер, слабый морозец ослаб еще чуть-чуть, и снег на лыжне, пусть и укатанный, утрамбованный, стал липнуть к худо просмоленным лыжам.
Началась сырая метель. В белесой круговерти скрылись фигурки одноклассников, здание школы. Снег налип тугим горбиком на правую лыжу, мальчик дернул ногой, и шурупы крепления выскочили из разболтанных гнезд, прыснув ржавой древесной трухой.
Он стоял, одна нога с лыжей, другая без. И вдруг понял, что в его жизни нет такого добра, которое охранит от Измайлова, ждущего в раздевалке. Знание это было очевидным и окончательным, как приговор, очень взрослым. И мальчик безмолвно воззвал, попросил у метели, у неба, у кого угодно: спасите!
Мир, казалось, не ответил.
Он снял вторую лыжу и покорно пошел к спортзалу.
На крылечке никого не было. Волейбольная сетка в зале еще чуть-чуть покачивалась. На судейском стульчике лежал свисток. Мяч закатился в угол.
Казалось, он вошел в какую-то опасную прореху в метели, попал в мир-близнец, где нет людей. Если бы началась война, по всему Городу завыли бы сирены воздушной тревоги. Враг напал внезапно?
Он заглянул в столовую. На столах стаканы с чаем, недоеденные куски хлеба. Пахнет пригоревшей гречневой кашей. Старая кошка Дуська сидит у бака, куда сбрасывают очистки и кости.
Дверь в актовый зал была приоткрыта. Из-за нее доносились придушенные всхлипы.
…В зале темно, горят лишь несколько ламп у сцены. Там учителя, ученики, сторож, поварихи. На сцене директор. Он поднимает вверх единственную руку, будто тщится схватить, удержать кого-то улетающего, и тем голосом, каким посылал в атаку свой танковый батальон, кричит:
— Минута молчания окончена! На колени! На колени! — и сам опускается первым, и все опускаются.
— Помянем, — голос директора срывается. — Помянем нашего… Дорогого… — давний косой шрам, идущий через висок и щеку, белеет, лицо наливается дурной кровью. Давняя контузия, удар немецкого снаряда по танковой башне, вновь оглушает его, он оседает, простодушная повариха вскрикивает:
— Убили! — И все начинают рыдать, слово «убили» будто высвобождает плач.
Кто-то кладет руку на плечо. Это Измайлов. Рот перекошен, в пустых, ошалелых глазах слезы. Мальчик чувствует, что сам он тоже плачет. Измайлов встает, бредет куда-то. Люди поднимаются будто оглушенные, цепляются друг за друга.
В центре сцены висит портрет человека с усами. Мальчик знает, что Город был основан по его прямому приказу. Портрет перечеркнут широкой черной лентой в углу.
Верящий в бессмертие этого человека, этого имени, мальчик не может осознать, что тот на самом деле мертв; уменьшился до испустившего дух тела. Ему кажется, что тот умер не по-настоящему, пожертвовал собой на час, на день, чтобы отвратить возмездие Измайлова, спасти его, ничтожнейшего из ничтожных. Его охватывает безудержная волна счастья и боли, желания в ответ пожертвовать собой, отдать всю свою жизнь, нынешнюю и будущую, благосклонной силе, воплощенной в таком привычном, таком родном портрете. Он рыдает неистово, выплескивая страх, потолок опрокидывается, лампы летят косым кругом.