– Понимаете, Эвелина, – сказал я, – я не веду никакого расследования. Оно за пределами моей компетенции в каком бы то ни было смысле. Серьёзно, я очень далёк от разного рода детективов, дедукций, индукций. История Алёши, в которой я пытаюсь разобраться… – это для меня, скорее, личное дело. Теперь, во всяком случае, – личное. Его отец, я рассказывал вам, обратился ко мне – что оказалось полной неожиданностью – с тем, чтобы помочь в составлении психологического портрета сына. Хотя бы эскиза, наброска – если не целостного портрета, да? Я не искал истины, только вероятностного знания – кстати, к вопросу об индукции. Передо мной стояла конкретная задача, которую поставил его отец, в отношении Алёши и его прошлого – и я нашёл решение. И решение оказалось правильным. Казалось бы, вот и всё… Всем сестрам по серьгам, и разошлись, как в море корабли, – что ещё в таких случаях говорят?
Она внимательно слушала, не перебивая, ожидая, видимо, куда нас с нею выведут мои речи. Что ж, нам предстояло узнать это вместе. Глоток кофе.
– Однако поиск решения оказался непростым, он потребовал от меня серьёзных усилий и… – я поискал нужные слова, они оказались недалеко. – Сложилось так, что моё исследование ничего не изменило: Алёшин отец получил от меня ключ, но за дверью от этого ключа оказалась пустая комната. По крайней мере, пустая для отца. И вместе с тем само исследование изменило всё, такой вот парадокс. Потому что оно изменило меня. Мне пришлось писать дневник Алёши…
На лице Элли проступило недоумение, и брови уже поднимались к вопросу, но я его упредил:
– …Воображаемый дневник, конечно. Дневник, который он мог бы написать. День за днём в августе – до самого дня его исчезновения. И я немного врос в его шкуру. Так что теперь я не могу взять вот просто и вышагнуть из неё, из него, не получается. Отныне я тоже живу этим, и я хочу дальше.
Я помолчал. Тактически мне казалось верным, чтобы здесь она включилась в разговор. «Чего же вы хотите дальше?» – должна была она спросить, что-то такое. Но Элли молчала.
– Я ищу понимания, понимаете? – пришлось тавтологично отвечать на незаданный вопрос. – Я хочу понять другого человека, Алексея Андреева, вашего ученика. И моего ученика. А ещё – понять, почему в прошлый раз вы не сказали мне правды.
Здесь стояла твёрдая точка. И цезура. Очень короткая пауза длиной ровно в столько, чтобы она успела начать:
– А почему вы…
Но не дольше.
– Да потому что это так, – я поднял ладонь, предупреждая, что продолжать врать вообще не стоит. – Я не помню, как в оригинале по-итальянски, но у них есть такая замечательная пословица, которая на русский переводится примерно вроде того: у лжей короткие ножки. Потому что вы преподаёте русский и литературу, Эвелина Игоревна. И вы – классный руководитель. И один-единственный ученик из вашего класса поступает на филфак, на русскую филологию, кстати, не на классику, не на романо- какую-нибудь германскую. И ученик этот – мальчик. И мальчик в вас, несомненно, влюблён. Я смотрю на вас его глазами и вижу более чем явственно. Разумеется, вы не можете не понимать его чувств, не можете их не разглядеть. И уж, конечно, вы не забудете любившего вас мальчика каких-то полтора десятка лет спустя, так, чтобы сказать: «в нём не было ничего особенного, я ничего о нём не помню». Так не бывает – в принципе, совсем, то есть никогда. Эдакая вот, получается, дедукция. Всё правильно?
– А что, по-вашему, я могла ответить по телефону совершенно незнакомому человеку что-то другое? – спокойно спросила она. – К тому же я и не обманула вас: он действительно был мальчиком ординарным, без… Не то чтобы вообще бесталанным, нет, способным, но с приглушённой яркостью, без искры какой-то, без воздуха под крылом. Написать, например, сочинение по Толкину, озаглавив «JRRT как тетраграмматон»; или, помню, я задавала им как-то домашнее сочинение «Пушкин в моей жизни», и знаете, одна из Алёшиных одноклассниц принесла тогда и читала на уроке вслух своё эссе о том, как в её семье хранится вот уже сто семьдесят лет и передаётся из поколения в поколение бесценная реликвия – платочек с засохшими соплями Пушкина; гогочущий класс меня тогда едва не до слёз довёл, так что я просто ушла с урока; потом приходили извиняться они, конечно, в учительскую, да и я сама подуспокоилась – не оценить пусть и грубую, да, дерзкую, да, но оригинальность той выходки было невозможно; или в одиннадцатом классе, помню, устроили они дискуссию: «Пароход современности или Ноев ковчег?». Так вот, в общем, всё сказанное – как раз именно что не о нём, а всегда о других ребятах. С возрастом начинаешь как-то по-особенному замечать в чужой юности широту жизненного жеста, она очень притягательна. Однако ничего такого в нём не было как раз, он казался способным усваивать то, что дают, но не брать – сам, по своему праву. Трудно объяснить точнее, вы понимаете, о чём я?..
– Понимаю. Человек не в фокусе?
– Да-да, вы правы, размытая резкость на фото… – Элли кивнула. – Когда он объявил, что собирается поступать на филфак, после зимних каникул в десятом классе, я занималась с ним потом полтора последних года дополнительно, оформила всё как спецкурс по русской литературе девятнадцатого и начала двадцатого веков. Но даже и при этом он не шёл среди первых в классе по моим предметам. На уроках многие проявляли себя интереснее. Дело не в уме, умом его не обделили, но вот ум по складу своему был… вторичен, что ли. Он не любил быть тем, кто говорит, – только тем, кто толкует уже сказанное другими.
– Разве не все филологи занимаются тем же самым? Подобным толкованием сказанного другими?
– Вы это серьёзно? – она посмотрела на меня с подозрением.
– Ладно, ладно, – я примирительно поднял руки. – Простите, что перебиваю.
– И ещё… он был очень одинок. Мне кажется, он всегда был очень одинок. Не совершенно белая ворона, конечно, но в классе ни с кем близко не сходился. Так, чтобы вот дружить по-настоящему. Между уроками очень редко когда к той или другой компании прибьётся. Во внеучебное время, насколько я знаю, – тоже. И в семье ведь он один?
– Да, – ответил я. – Отец воспитывал его без матери, она умерла при родах.
– Да, вы говорили, но я, видимо, не знала. Хотя как я могла не знать? Забыла, значит… И ощущение неполноты какой-то меня не покидает, когда я вспоминаю Алёшу – он не мог найти себе рифмы, никакой, даже неточной. Разве не странно – будто бы слово, у которого нет ни одной рифмы?
Элли замолчала. Я отхлебнул остывшего кофе и подумал, как лучше сформулировать ещё один вопрос, который у меня к ней оставался.
– Как вы думаете, Эвелина, если Алёшино исчезновение – его самого рук дело… Ну, я нарочно избегаю какого-то решительного и однозначного слова, что именно там произошло… Если предположить подобное, почему он мог на такое пойти?
– Я не знаю, почему, – просто произнесла она. – А возможно, это не так уж и важно.
– В каком смысле? – удивился я. – Что никакие наши размышления его не вернут?..
– Конечно, да, тут вы правы, но я имела в виду другое. Мне вот сейчас пришло в голову, а что если задать вопрос не «почему?», а «зачем?» – то есть зачем он это сделал? Если мы принимаем, что… как вы там сказали: случившееся – именно его рук дело, а не просто несчастный случай? Так вот. Представьте, что вы, глядя снаружи, воспринимаете собственную жизнь и собственную судьбу как текст, биографию. Конечный смысл любого текста за пределами того, чтобы быть написанным, – также быть и прочитанным. Вместе с тем, рассуждая ясно и трезво глядя на собственные способности, вы видите, что вы, скажем так, человек немногих дарований и, вообще говоря, само ваше существование и его подробности мало кому – да никому вообще не! – интересны. Можно, разумеется, совершить нечто чрезвычайное – стать героем, ну, или, наоборот, негодяем. Устроить некую громкую акцию или совершить какое-то великолепное самопожертвование. Но ни то, ни другое не кажется вам подходящим – просто по природе характера. В вашей сегодняшней жизни нет места подвигу, а совершить какое-то громкое, для СМИ, деяние, с непременной трансляцией на Ютубе – ну, не ваше это просто, и всё. Однако кое-что вы можете – оставить за собой загадку, тайну, которая, возможно – возможно!.. – привлечёт чьё-то внимание к вашей среднестатистической персоне и заставит внимательнее взглянуть на вашу жизнь. Мне кажется, что исчезновение – как раз такой знак, своеобразное приглашение к биографии, – тут она изобразила пальцами в воздухе значки кавычек. – Оно не адресовано никому конкретно – хотя, можно допустить, Алёша предполагал родителей… Точнее, я опять забыла, отца как адресата – по крайней мере, первого адресата – своего приглашения. Это, знаете, как «письмо в бутылке, брошенное в океан» у Мандельштама – в статье «О собеседнике» он употребляет такую метафору, когда говорит о стихотворении, которое, безусловно, имеет адресата, но не какого-то конкретного. «Оно – того, кто нашёл его», как-то так мысль у Мандельштама звучит. И исчезновение, и стоящая за ним тайна, и сам Алёша – того, кто нашёл его. То есть теперь он – ваш.