Потом я уехала на Украину: вначале с мамой в Одессу в пансионат, потом поехала в деревню на Днестре, где жил тогда мой дед, летали аисты и всюду были разбросаны красные черепки трипольской культуры, медленно через Жмеринку и Винницу добралась до Киева. И всюду я изменяла Марте, если это можно так назвать, потому что мы никогда не имели в виду никаких договоров и обязательств, и изредка я получала от нее нежные и томительные эсэмэски. На Украине я была весела и счастлива, как редко бывало в жизни, потому что я путешествовала в одиночестве и бродила по зеленым холмам.
Потом я вернулась, и осенью у нас с Мартой был наш последний раз. Она пришла ко мне на ночь, грустная, и было понятно, что все у нас уже кончается. В тот период она уже все время динамила меня, не приходила на встречи, не звонила, игнорировала и отдалялась. Казалось, нас еще разделяла моя растущая известность. Марта ревностно, страстно относилась к поэзии и, кажется, ревновала к ней меня. Когда же я рассказывала ей про каких-нибудь современных поэтов, с которыми я познакомилась или которые мне понравились – она жестоко высмеивала их. Она была замечательным поэтом, но уже почти ничего не писала. Для нее поэзия закончилась вместе с ее взрослением, с началом взрослой жизни, а я только и жила поэзией. Мы обе пошли дальше, пошли в разные стороны относительно того момента, когда мы, семнадцатилетние, стояли перед вратами в литературу. Я уходила по пути поэзии, пути туда-не-знаю-куда, у Марты оказался какой-то другой, несомненно интересный и прекрасный путь. Может быть, дело еще и в том, что Марта в своем жизнетворчестве, в своем представлении о себе опиралась на образ Артюра Рембо, бросившего писать в девятнадцать лет, и один из главных вопросов, который мы с ней всегда обсуждали, – это почему Рембо бросил поэзию. Возможно, и для Марты, для того, как она чувствовала поэзию и роль поэта, поэзия должна была оборваться к девятнадцати годам. И в ту ночь, в тот наш последний раз она спросила меня, как-то непривычно просто: «Как ты думаешь – ты могла бы меня полюбить?» А я не помню, что я ответила.
В ту ночь меня больше всего волновало, кончила она или нет. Она говорила, что кончила сто раз, но я сомневалась, а сама не могла понять. Марта тогда уже не училась на философском. Их с Максом обоих отчислили – они просто не явились на сессию. Впоследствии Марта получила другое образование и добилась больших успехов в гуманитарных науках, но, насколько я знаю, поэзией она больше не занималась.
Когда мы были вместе, мы любили сидеть под мостом. Обычно под Литейным. Так, под мостом, часто проходили наши дни, как будто мы какая-то парижская богема или отверженные. Мы бесконечно пили, но мне сносило тогда голову то, что сильнее вина. Мы сидели под мостом из вечера в вечер и смотрели на бледно-лиловые облатки заката над городом. Иногда мы приходили под мост после того, как закрывалось то самое кафе, в котором мы разговаривали в нашу первую встречу, и продолжали пить, понижая градус. Макс тоже неизменно был с нами. Мы целовались втроем: один долгий поцелуй на троих. Марту это забавляло. Иногда она требовала, чтобы целовались мы с Максом, а она смотрела. Я прижимала его к стене и целовала, потом закуривала. Марта клала голову мне на плечо, и мы смотрели на воду и в позднеоктябрьское небо, на Военно-медицинскую академию и Финляндский вокзал. В глазах у нас стоял туман, а если прищурить глаза или закрыть – можно было увидеть все, и то, чего нет, – увидеть Неву как Луну: мелкий, серебристый, рябой ландшафт. И тогда казалось, что мы в летательном аппарате, летим сквозь Космос. Марта, это Луна, неужели ты не видишь? Мы трое сидели под мостом, ночь падала на наши головы, город шумел, и горели его огни. Теперь уже я клала голову Марте на колени. И видела небо, так мало похожее на летнее небо в украинской деревне, когда я валялась в поле вместе с сыном бывшего деревенского головы и думала, что сын бывшего деревенского головы прекрасен, трава серебряная, а земля находится в межзвездном пространстве.
Той осенью у меня был вечер в «Платформе», мой первый сольный вечер, и я полтора часа с упорством, заслуживающим лучшего применения, читала свои стихи наизусть, потому что думала, что читать по бумажке неприлично, и еще не знала, что все так делают. После вечера я сидела за столиком со взрослыми серьезными поэтами, и мне говорили, что я большой поэт, и официант подошел и поднес мне бокал вина – сказал, что мне попросили передать, и указал, с какого столика. Я посмотрела туда и увидела Марту и Макса, они сидели отдельно, помахали мне, но не стали к нам подходить. Вино было сладко-горьким. И больше мы не виделись.
Пред вратами
На кухне варилась рыба коту, я пила чай с запеканкой.
У мамы в то время только закончился роман с Бобом, уродом, гадом, шестидесятичетырехлетним американским миллионером. Это он – глава международного терроризма, так он писал маме в чокнутых письмах. «Когда я плачу, я хозяин».
С Люськой мы дружили с первого класса, но все время ссорились. У Люськи светлая толстая коса до задницы, голубые глаза. Я считала ее материалисткой. Я была еще нецелованная в мои двенадцать, а Люська успела этому научиться летом в деревне еще в одиннадцать. Она называла это сосаться. С Юсей мы тоже дружили с первого класса. С парнями мы не общались, и те чувства, которые должны были обратиться на лиц противоположного пола, у Юси с Люськой направились на меня. Они страшно ревновали меня друг к другу: с кем я села, к кому подошла, брали меня за руки и тянули в разные стороны. У Люськи от этих переживаний поднималось давление, и ее увозили в больницу.
Была еще Мариша Ч. в шерстяных колготках и с тощей русой косой. Бабушка не отпускала ее от себя ни на шаг, потому что мама ее, как говорили, рано залетела, и бабушка не хотела, чтобы Мариша повторила ее судьбу. Мариша занималась музыкой и карате, периодически выходила в отличницы, а после школы бабушка всегда несла ее ранец до дому. Нам Мариша неоднократно показывала любовные письма, которые ей якобы писали мальчишки в классе. Вначале мы не верили, что они настоящие, но однажды она зачитала письмо от одного умного толстого мальчика, и там было написано, что он узрел в ней воплощение вечной души России. После этого я поверила. Тогда же, в седьмом классе, Мариша стала нам рассказывать, что она лесбиянка, вернее, бисексуалка, что у нее есть одновременно девушка и парень. Все разговоры стали у нее сплошь про лесбиянок и геев, и она стала слушать песни Бориса Моисеева и Шуры. Об этом прознали старшеклассники и стали над ней издеваться. После чего произошло родительское собрание, на котором разбиралась тема Маришиной гомосексуальности, и наш завуч и учительница математики Ольга Васильевна, мудрая и строгая женщина, сказала, что ориентация – личное дело каждого человека. По крайней мере, так мне передали, и за что купила, за то и продаю.
На тринадцатилетие мне подарили чуть-чуть денег, и на них я купила пустую кассету и серьги. Гостей, правда, не было. В прежние годы приходили девочки: Люська, Юся, Наташа, Аня, Вика, Карина. Нежная Карина с родинкой у рта для меня ассоциировалась с Ассоль: она тоже ждала своего принца, верила в фей и Деда Мороза. Я по-своему тоже верила, но считала, что в отличие от Карины я отделяю правду от лжи, а Карина верила во все буквально. Четырнадцатилетняя Наташа была моей троюродной теткой и дачной подругой. Она тоже уже сосалась. Анечка маленькая была моей дачной подругой – самой любимой – но два года назад они перестали приезжать на дачу, потому что Анин дедушка развелся с Аниной бабушкой и женился на женщине, которая не пускала Аню на дачу и вообще проявила себя. На даче нас было четверо подружек: я, Аня, Наташа и Надька, но Надька ко мне на детские дни рождения не приходила. Два последних лета в нашей дачной компании появились и парни, с ними мы устраивали костры в лесу за станцией. Правда, я на таком костре была только однажды: когда я ехала туда во второй раз, стоя на багажнике Надькиного велосипеда, я наткнулась на дедушку, и он снял меня с багажника и за уши отвел домой. На даче мне не разрешали долго гулять по вечерам, в самом лучшем случае во время белых ночей я должна была возвращаться в десять. Мне немного нравился Димка с Приозерской, у него был мопед, и мы с ним при встрече всегда здоровались, хоть и не были знакомы.