Пещера — противоположность огня, говорю я себе. Если только в пещере нет огня. Тогда это одно и то же или одно в том же. Но обычно нет. У меня кружится голова. В пещере гореть особо нечему. Иногда в ней бывает дерево, облитое бензином, но я бы сказал, это просто исключение, подтверждающее правило. А почему исключение подтверждает правило? Бред какой-то, если задуматься хотя бы на секунду. Даже на двадцать четвертую долю секунды.
Здесь повсюду толпы темных тел — темных, полагаю, от темноты пещеры. Были бы они темными вне темной пещеры? Неизвестно. Как неизвестно, в какой из сотен туннелей мне свернуть. Некоторые — возможно, и все, — несомненно, ведут к краху. Как тут выбрать? Как тут понять? Мимо шаркают тела, говорят приглушенными голосами. В воздухе стоит вонь. Вонь толп.
В конце концов я вижу новое тусклое свечение и направляюсь к нему. Вхожу в пространство, где находится как минимум сто инкубаторов и десяток массивных аппаратов — не иначе как для клонирования. К сцене бесцеремонно приклеен скотчем крошечный и древний бумажный нацистский флаг на зубочистке. При ближайшем рассмотрении нахожу на нижнем конце зубочистки следы шоколадной глазури — наверняка от капкейка Третьего рейха, испеченного, несомненно, чудовищной Констанцией Манциарли для самого фюрера.
— Хайль, Гитлер, — раздается голос.
Я обшариваю огромное пространство глазами и наконец замечаю, как я понимаю, последнего клона Розенберга, сидящего за складным столиком и попивающего жидкий костный бульон. Кожа у него бледная, почти прозрачная. Может, из-за пожизненной нехватки солнечного света, может, из-за побочного эффекта клонирования. Возможно, из-за чего-то еще. Я не врач.
— Я Альфред Розенберг, — говорит он. — Прошу прощения за свою прозрачность.
— Да ничего, — говорю я. — Я Б. Розенберг.
— Я не еврей, — говорим мы хором.
Смеряем друг друга подозрительными взглядами.
— Чем могу помочь? — наконец спрашивает он.
— Я пока просто смотрю, — отвечаю я.
— Ладно, — говорит он. — Не торопитесь. Флаг на зубочистке не для продажи. Это семейная реликвия.
Я киваю и брожу рядом, зримо сцепив руки за спиной, чтобы он не решил, будто я задумал магазинную кражу.
Задерживаюсь изучить один из аппаратов для клонирования.
— Хотите своего клона? — спрашивает он. — Могу устроить. Главное, чтобы вы не были евреем.
— Я уже сказал, что не еврей.
— Надо было спросить. Как не спросить.
— Ну, я не еврей.
— Хорошо. Тогда что, клона?
— А сколько это займет?
— Могу подогнать свеженького максимум через неделю.
— Он будет младенцем, правильно? В смысле придется его растить, правильно?
— Кому-то придется. Мы же не бессердечные.
— Ну, а вы сами можете? Тогда, может, я бы забрал его лет, скажем, через десяток?
— Могу, конечно. Я тут сижу без дела.
— Только нациста мне не надо.
— А. Вы же вроде сказали, что не еврей.
— Не еврей. Но я против всех форм геноцида.
— А. Хм. Ладно. Это ничего. Хм-м. Дайте подумать… Ладно, ну а кто вам тогда нужен?
— Режиссер.
— Рифеншталь?
— Нет. Без нацистов.
— Годар пойдет? Собственно, это все варианты.
— Да. Годар — нормально. Я его главный фанат.
— Отлично.
— Сколько с меня?
— В текущей апокалиптической экономике мне нет нужды в деньгах. Можете заплатить клоном. Я выращу двух вас. Одного для вас, одного для себя.
— Значит, режиссера и нациста?
— Да.
— Справедливо, — говорю я по размышлении.
Я же, в конце концов, не мировой жандарм.
Он протягивает руку. Я хочу ее пожать, но он валит меня на землю, сует в рот ватную палочку и берет мазок.
— Очевидно же, что незачем было брать образец ДНК силой, — говорю я.
— Задним умом все крепки, — говорит он. — До встречи.
Дальше я оказываюсь в величественных хоромах кинозвезды Мэндрю Мэнвилла (ранее Шерилд Рэй Пэрретт-Джаниор), и ко мне подлетают (на реактивных ранцах) двое его слуг — Мадд и Моллой. Они уже древние старики — как минимум такие же, как Инго в нашу первую встречу.
— Мы тебя ожидали, — говорит, паря передо мной, тощий и усатый, которого я принимаю за Моллоя. — Я Мадд, — добавляет он.
— Я принял тебя за Моллоя, — отвечаю я.
— Бывает, — говорит второй, тоже тощий и усатый — если следовать логике, видимо, Моллой.
— Я, видимо, Моллой, — говорит он. — Я не выбирал быть Моллоем, но, видимо, я — это он, такие уж мне сдали карты, и, как каждый из нас, я должен играть с картами, что мне сдали.
Я улыбаюсь, потому что не представляю, какое выражение лица будет уместно.
Оказывается, выбираю я неправильно, потому что Моллой приземляется, бросается на меня и пытается мазнуть изнутри по щеке ватной палочкой.
Мадд и Моллой в маразме, подозреваю я. Они предлагают мне чай, потом тут же опять предлагают чай. Я говорю «да, пожалуйста», а они приносят баклажан с торчащей соломинкой.
— Баклажан на французском — aubergine, — говорю я.
— Бу бу бу бу бу бу бу бу буб бу, — говорит Моллой, кажется, передразнивая меня.
Оба улетают, и я вспоминаю мультяшных спутников своего детства — Гегеля и Шлегеля. Они тоже летали. И в каком-то смысле были комедийным дуэтом. В голову приходит, что я половина комедийного дуэта. Только в моем случае — недобровольно, и не знаю, кто мой напарник. Вселенная? Сейчас я идеальный шут — то есть самодовольный идиот, — и мне это совсем не нравится. Почему я не могу стать сухарем? Я завидую преображению Моллоя. Но Моллой, понятно, существует в мире вымысла — единственном месте, где преображение возможно и даже необходимо, ведь нашему виду нужна надежда, арки персонажей. Нам нужно верить, что и это пройдет.
— Я наконец научился любить, — кричит Моллой мне сверху, снова пролетая над головой.
Глава 73
Тлеют тела, наваленные горой. Розенберги, подозреваю я. Избыток Розенбергов. Розенберги, забытые временем, не стоящей на месте культурой. Неактуальные Розенберги. Как тут не спросить себя, можно ли вообще выбрать туннель, который ты не выбирал. Как тут не заподозрить, что нельзя. И как тут с этой мыслью не войти в любой туннель наугад.
Здесь говорит живой Розенберг. Маленький Розенберг. Возможно, самый маленький из всех и потому наделенный чистотой цели и духа остальными собравшимися Розенбергами. Его голос пронзителен и точен, как мюзетт, или гобой-пикколо, самый одаренный из гобоев, и это только усиливает энтузиазм публики, когда малыш объясняет, что пришло время перемен.