Он задавал множество вопросов, и Верагут отвечал как бы в легком дурмане, с ощущением боязливого внимания и тайного восхищения мягко-вежливой, безупречно точной манерой речи.
Затем расспросы замедлились, и в конце концов повисла долгая пауза, тишина облаком витала в комнате, нарушаемая только звонким тиканьем кокетливых часов.
Верагут утер потный лоб. Он чувствовал, что настало время узнать правду, а поскольку врач сидел как каменный и молчал, его парализовал болезненный страх. Он покрутил головой, словно воротничок рубашки душил его, и наконец выдавил:
— Все скверно?
Доктор поднял голову посмотрел на него. Лицо желтое, усталое, взгляд блеклый.
— Да, увы, — кивнул он. — Скверно, господин Верагут.
Он более не отводил глаз от художника. Выжидающе, внимательно смотрел, как тот побледнел и уронил руки. Смотрел, как волевое костистое лицо становится слабым и беспомощным, как рот теряет напряженную твердость, а невидящий взгляд блуждает вокруг. Потом рот скривился, губы легонько задрожали, веки упали, будто в беспамятстве. Доктор смотрел и ждал. Но вот рот художника снова обрел твердость, в глазах сверкнула воля, только бледность осталась. Верагут был готов выслушать его.
— Что с ним, доктор? Не надо меня щадить, говорите прямо… Вы ведь не думаете, что Пьер должен умереть?
Доктор придвинулся со своим креслом чуть ближе. Заговорил тихо, но решительно и отчетливо:
— Этого никто сказать не может. Но если я не ошибаюсь, малыш очень опасно болен.
Верагут смотрел ему в глаза:
— Он должен умереть? Я хочу знать, думаете ли вы, что он должен умереть. Понимаете? Я хочу знать.
Сам того не сознавая, художник встал и словно с угрозой шагнул вперед. Доктор положил руку ему на плечо, он вздрогнул и, как бы устыдившись, снова опустился в кресло.
— Говорить так нет смысла, — начал доктор. — О жизни и смерти решаем не мы, тут и мы, врачи, ежедневно сталкиваемся с сюрпризами. Каждый больной, пока он дышит, заслуживает надежды, знаете ли. Иначе куда бы мы пришли!
Верагут терпеливо кивнул и только спросил:
— Так что же с ним?
Врач коротко кашлянул.
— Если я не ошибаюсь, у него воспаление оболочек мозга, менингит.
Верагут сидел не шевелясь, только шепотом повторил это слово. Потом встал, протянул врачу руку.
— Значит, менингит, — проговорил он, медленно и осторожно, потому что губы дрожали как от озноба. — Это вообще излечимо?
— Все излечимо, господин Верагут. Иной ложится в постель с зубной болью и через несколько дней умирает, другой при всех симптомах тяжелейшего недуга выздоравливает.
— Да-да. Выздоравливает! Я пойду, господин доктор. И так уже доставил вам много хлопот. Но менингит, стало быть, неизлечим?
— Дорогой господин…
— Простите. Наверно, вы лечили и других детей с ме… с этой болезнью? Да? Ну вот видите!.. Эти дети живы?
Доктор молчал.
— Хотя бы двое или один живы?
Ответа не было.
Доктор как бы нехотя повернулся к столу, открыл один из ящиков.
— Не надо так сразу сдаваться! — сказал он уже другим тоном. — Выздоровеет ли ваш ребенок, мы не знаем. Он в опасности, и мы должны помогать ему, насколько это возможно. Мы все должны ему помогать, понимаете, и вы тоже. Вы мне нужны… Вечером я опять заеду. На всякий случай возьмите снотворный порошок, может быть, он понадобится вам самому. А теперь послушайте: малышу нужен полный покой и усиленное питание. Это главное. Подумайте об этом, пожалуйста.
— Конечно. Я ничего не забуду.
— Если у него возникнут боли или он станет слишком беспокоен, помогут прохладные ванны или компрессы. У вас есть пузырь для льда? Я вам привезу. Лед-то у вас найдется? Вот и хорошо… Будем надеяться, господин Верагут! Сейчас нам никак нельзя падать духом, мы все должны быть на посту. Верно?
Выражение лица Верагута внушило ему доверие, и он проводил художника к выходу.
— Хотите взять мой экипаж? Мне он понадобится не раньше пяти.
— Спасибо, я пешком.
Верагут зашагал вниз по улице, по-прежнему безлюдной. Из того же открытого окна все еще доносились унылые фортепианные экзерсисы. Он посмотрел на часы, минуло всего полчаса. Медленно он продолжил путь, улица за улицей, почти через половину города. Робел выйти за городскую черту. Здесь, в этом нелепом убогом скопище домов, обитали медицинский запах и болезнь, беда, и страх, и смерть, здесь сотни безрадостно влачащих жизнь улочек сообща несли все тяготы, здесь ты не одинок. Но за пределами города, казалось ему, под деревьями и ясным небом, среди звуков косьбы и стрекота кузнечиков, мысль обо всем этом наверняка будет куда страшнее, бессмысленнее, отчаяннее.
Свечерело, когда он пыльный и смертельно усталый вернулся домой. Доктор уже заезжал, но госпожа Адель была спокойна и, видимо, ничего пока не знала.
За ужином Верагут говорил с Альбером о лошадях. Снова и снова находил, что сказать, и Альбер охотно отвечал. Они видели, что папá очень устал, но и только. А он с почти издевательской злостью думал: у меня в глазах могла бы читаться смерть, а они бы не заметили! Вот моя жена и мой сын! А Пьер умирает! Мысли печально бежали по кругу, меж тем как он неповоротливым языком выговаривал слова, которые никого не интересовали. Потом добавилась еще одна мысль: так и должно быть! Я хочу испить свою мýку в одиночку, до последней горькой капли. Буду сидеть и притворяться, меж тем как мой малыш умирает. И если останусь жив, ничто уже не будет меня связывать, ничто не сможет причинить мне боль, и тогда я уйду и никогда в жизни не стану больше лгать, не стану верить любви, выжидать и малодушничать… Буду просто жить, действовать, двигаться вперед, ни на миг не успокаиваясь, не покоряясь вялости.
С мрачным наслаждением он чувствовал в сердце жгучую боль, неистовую, невыносимую, но чистую и огромную, никогда и ничего не чувствовал он вот так, и в пламени божественного огня его мелкая, безрадостная, неискренняя и уродливая жизнь сгорала без следа, не заслуживая более ни помысла, ни даже укора.
Еще один вечерний час он просидел вот так в полутемной детской подле мальчика, так провел жгуче-бессонную ночь, со страстью предаваясь гложущему страданию, ни на что не надеясь, желая лишь одного — чтобы этот огонь поглотил его, выжег дочиста, до последней крупицы плоти. Он понимал: иначе нельзя, он должен отдать самое любимое, самое лучшее, самое чистое, что имел, должен увидеть, как оно умирает.
Глава шестнадцатая
Пьеру было плохо, и отец сидел подле него почти целый день. У мальчика постоянно болела голова, дышал он учащенно, и при каждом вздохе с его губ слетал короткий испуганный стон. Порой худенькое тело содрогалось в коротких спазмах или резко выгибалось дугой. Потом он опять долго лежал совершенно неподвижно, пока на него не нападала судорожная зевота. Тогда он засыпал на час, а проснувшись, опять начинал свои регулярные, жалобные стоны при каждом вздохе.