— Что Пьер вчера ел?
Альбер задумался, но, отвечая, обратился к матери:
— Ничего особенного. В Брюккеншванде я угостил Пьера хлебом и молоком, а на обед в Пегольцхайме мы ели макароны с котлетами.
Отец продолжил инквизиторский допрос:
— А потом?
— Он больше ничего не хотел. После обеда я купил у садовника абрикосы. Но он съел всего один или два.
— Они были спелые?
— Конечно. Ты, кажется, думаешь, я нарочно испортил ему желудок.
Мать заметила раздраженность сына и спросила:
— Что с вами такое?
— Ничего, — ответил Альбер.
— Ничего я не думаю, — сказал Верагут, — просто спрашиваю. Вчера ничего не случилось? Его не тошнило? Может, он упал? На боль ни разу не жаловался?
Альбер коротко отвечал «да» и «нет», мечтая, чтобы обед поскорее закончился.
Когда отец еще раз на цыпочках зашел в Пьерову спальню, мальчик спал. Бледное детское личико было исполнено глубокой серьезности, всем своим существом он беззаветно предался утешительному сну.
Глава одиннадцатая
В этот хлопотный день Верагут завершил свое большое полотно. Испуганный, с тревогой в сердце он вернулся от больного Пьера, и ему стоило как никогда большого труда усмирить кружащие в голове мысли и обрести тот идеальный покой, в котором таился секрет его силы и за который он платил так дорого. Но воля его была велика, он преуспел и за послеполуденные часы, при чудесном, мягком освещении, внес последние мелкие поправки и закончил работу.
Когда он отложил палитру и сел перед полотном, в душе у него царила странная пустота. Он, конечно, сознавал, что эта картина нечто особенное и что он очень много в нее вложил. Сам же чувствовал себя опустошенным, выжженным. И не было никого, кому он мог бы показать свою работу.
Друг далеко, Пьер хворает, а больше никого нет. Произведенное впечатление и отклик на свою работу он ощутит лишь из равнодушного далека, из газет и писем. Ах, это же ровным счетом ничего, меньше чем ничего, сейчас лишь взгляд друга или поцелуй любимой мог бы порадовать его, вознаградить и укрепить.
Четверть часа он в молчании провел перед картиной, которая вобрала в себя силы и добрые часы нескольких недель и, сияя, смотрела ему в глаза, меж тем как он сам сидел перед своим творением измученный и чужой.
— Ладно, продам ее и на вырученные деньги отправлюсь в Индию, — сказал он себе с беспомощным цинизмом. Закрыл дверь мастерской и пошел в большой дом посмотреть, как там Пьер. Мальчик спал. Выглядел он лучше, чем в обед, личико разрумянилось от сна, рот был приоткрыт, выражение муки и безутешности исчезло.
— Как у детей все быстро! — шепотом сказал он с порога жене. Она слабо улыбнулась, и он увидел, что она тоже облегченно вздохнула и что ее тревога тоже была больше, нежели она показывала.
Ужин в обществе жены и Альбера его не привлекал.
— Пойду в город, — сказал он, — нынешним вечером меня здесь не будет.
Больной Пьер дремал в своей детской кроватке, мать затемнила комнату и оставила его одного.
Мальчику грезилось, будто он тихонько идет по цветнику. Все было немножко иначе, куда больше и просторнее обычного, он шел и шел, а цветник никак не кончался. Клумбы просто загляденье, такими он их никогда не видел, но цветы с виду как бы стеклянные, крупные и непривычные, и все вокруг блистало печально-мертвой красотой.
Слегка оробев, он обошел круглую клумбу с кустами в крупных цветах, голубой мотылек, спокойно высасывая нектар, висел на белом колокольчике. Все тонуло в какой-то неестественной тишине, и на дорожках не гравий, а что-то мягкое, идешь словно по коврам.
По ту сторону клумбы он увидел маменьку. Но она не заметила его, не кивнула, строго и печально глядела в пространство и беззвучно прошла мимо, точно дух.
Вскоре, на другой дорожке, он увидел отца, а затем и Альбера, и каждый из них молча и сурово шел прямо вперед, и ни один не желал его замечать. Зачарованные, они одиноко и чопорно бродили вокруг, и казалось, так будет вовеки, никогда в их застывших глазах не оживет взгляд, а на лицах — смех, никогда ни один звук не прилетит в эту непроницаемую тишину, и даже легчайший ветерок никогда не шевельнет недвижные ветки и листья.
Хуже всего, что сам он не мог закричать. Ничто ему не мешало, не болело, но недоставало храбрости да и подлинного желания; он понимал: все так и должно быть и, если взбунтуешься, станет только ужаснее.
Пьер медленно шел по роскошному бездыханному саду, в прозрачном, мертвом воздухе блистали тысячи дивных цветов, словно нереальные и неживые; время от времени он встречал то Альбера, то маменьку, то отца, а они проходили мимо него и мимо друг друга все в той же каменной чуждости.
Ему чудилось, что так продолжается уже давно, может статься годы, и те другие времена, когда мир и сад были живыми, люди веселыми и разговорчивыми, а он сам полон радости и неуемной энергии, — те времена остались немыслимо далеко в глубоком, слепом прошлом. Может статься, так, как сейчас, было всегда, а минувшее всего лишь прекрасный, обманчивый сон.
В конце концов он вышел к небольшому каменному водоему, где садовник раньше наполнял лейки, а сам он когда-то держал несколько крошечных головастиков. Неподвижная вода светилась зеленью, отражала каменный бортик и нависшие сверху листья какого-то вьющегося растения с желтыми цветами-звездочками — красивая, заброшенная и словно бы несчастная, как и все прочее.
«Коли упадешь туда, утонешь и помрешь», — говорил садовник. Но здесь ведь неглубоко.
Пьер подошел к краю овального водоема, наклонился.
И увидел в воде свое отражение. Лицо такое же, как у других, — старое, бледное, застывшее в глубокой безучастной суровости.
Он смотрел на это лицо с испугом и удивлением, и внезапно его захлестнул потаенный ужас и бессмысленная печаль собственного положения. Он попробовал закричать, но не выдавил ни звука. Хотел громко заплакать, но сумел только скривить лицо в беспомощной ухмылке.
Тут снова появился отец, и Пьер, собрав в неимоверном напряжении все свои душевные силы, обернулся к нему. Весь смертельный страх и вся нестерпимая мука его отчаявшегося сердца, умоляя о помощи, в безмолвном рыдании устремились к отцу, а тот, объятый призрачным покоем, был уже близко и опять словно бы не видел его.
«Папá!» — хотел крикнуть мальчик, и, хотя с губ не слетело ни звука, сила его ужасной беды все же достигла до тихого одиночки. Отец повернул голову и посмотрел на него.
Пристально, пытливым взглядом художника посмотрел в умоляющие глаза, легонько улыбнулся и едва заметно кивнул ему, ласково и сокрушенно, но не утешая, словно ничем здесь не поможешь. На краткий миг по его суровому лицу скользнула тень любви и сходного страдания, и в этот краткий миг он был уже не могущественным отцом, а скорее бедным, беспомощным собратом.