Какой-то мещанин при нем же рассказывал про него так, словно он был не живым человеком, а статуей в музее: “В Аустерлицкой баталии спас государя от плена, за это геройство произведен в полковники. Из всех чиновных ему одному государь дозволяет не брить бороду”.
“Кучер в классном чине состоять не может”, – сказал я.
“Почему это?” – оскорбился рассказчик.
“Классные чины присваиваются лишь комнатной прислуге их величеств и высочеств”, – объяснил я и опять увидел Наталью. Ее лицо выделялось среди других лиц. Его не портил даже чересчур длинный, а теперь еще и покрасневший от холода и сырости нос.
Пользуясь тем, что внимание окружающих сосредоточилось на Илье, она с рассеянным видом, для маскировки глядя куда-то в сторону, осторожно, шажок за шажком, с тыла стала подбираться к его коляске. Я разгадал ее план и мысленно пожелал ей успеха.
Тут же, как если бы мое пожелание придало ей решимости, она рванулась вперед, и, прежде чем солдаты ее оттащили, без замаха, неуловимым движением кисти успела бросить на сидение бумажную трубку, посередине стянутую розовой ленточкой с бантом. Проделано было так ловко, что заметил, кажется, я один, и то потому, что следил за ней.
Солдаты швырнули ее назад в толпу. Она едва не упала, но улыбалась, как девочка, исполнившая поручение старших, гордая, что оправдала их доверие, не подвела, справилась. В свете иллюминации глаза ее горели торжеством. Расчет был, что государь, садясь в экипаж, заметит прошение и, хотя в темноте читать его не станет, возьмет с собой, чтобы прочесть позже, – но Илья, почуяв неладное, обернулся. По службе ему положено иметь глаза на затылке, иначе не усидел бы столько лет на лейб-кучерской скамейке. Взгляд его упал на лежавшую между сидением и бортом бумажную трубочку, каких, надо полагать, он в жизни повидал немало. Поддел ее концом кнутовища и сковырнул на землю.
На крыльцо вынесли фонарь, показался государь. Вместо шинели на нем был мундир, фуражку сменила треуголка. Его встретило бурное ликование толпы. Сопровождаемый свитой, он почти сбежал по ступеням и мимо взявших на караул солдат направился к экипажу.
Народ отхлынул, очищая ему путь. Прямо перед ним я увидел на земле то, что осталось от прошения. По нему прошлись десятки ног. Аккуратная трубочка, красиво перевязанная шелковой лентой, превратилась в кусок рваной грязной бумаги.
Я поискал глазами Наталью, боясь посмотреть ей в глаза, но ее уже след простыл. Хочется верить, что судьбу своего прошения она не узнала и сейчас, когда я это пишу, в блаженном неведении пьет чай у кумы, твердо уповая на царскую милость.
Игнатий Еловский. Журнал камер-секретаря императора Александра I
Сентябрь 1824 г
Государь подарил архитектору Свиязеву перстень с бриллиантом, а его супруге – такой же фермуар. Переодевшись у них в доме, он снова сел в коляску и во главе целого поезда экипажей по Сибирской улице поехал к Каме, к Спасо-Преображенскому кафедральному собору. На паперти его встретили губернатор Тюфяев и берг-инспектор Булгаков, а служил преосвященный Дионисий, епископ Пермский и Верхотурский.
На службе я оказался рядом с Дибичем, и он шепнул мне, что прежний губернатор, барон Криднер, – его товарищ по полку, они много лет не виделись и очень надеялись на встречу, но – не судьба.
После службы все мы и первые лица губернии отправились ужинать в дом Булгакова, где государю отведена квартира. Народ повалил следом. До полуночи, поднимаясь от стола, он трижды выходил на балкон, под которым собралась тысячная толпа. При его появлении гремело “ура”, в воздух летели шапки. Одна зацепилась за висевший на балконной ограде фонарь. Государь снял ее, положил туда, взяв у Соломки, горсть серебряных полтин и бросил вниз. В ответ с десяток шапок упали ему под ноги. Соломка начал скидывать их назад, а государь кидал полтины уже не горстью, а по пять-шесть штук, но шапки продолжали лететь из темноты, как бабочки на свет. Чей-то картуз угодил ему в лицо. Он ушел с балкона и больше не выходил.
Наутро государь присутствовал при разводе гарнизонного батальона, затем принимал депутации от духовенства, горных чиновников и купцов; было роздано немало наград, а городничему даровано право носить общеармейские эполеты. Перед обедом он прилег отдохнуть, а я, памятуя просьбу Аракчеева, поехал в суд и узнал, что отставной штабс-капитан Григорий Максимов Мосцепанов присужден к лишению чинов и ссылке в Сибирь, но до сенатской конфирмации остается на гауптвахте.
На вопрос, открылась ли тайна, которую он намеревался объявить графу Аракчееву, вразумительного ответа я не получил. Вместо этого мне предложили ознакомиться с его следственным делом, устрашившим меня своими шестью томами. Последний лист последнего тома имел порядковый номер 1672. Я полистал этот труд, но читать не стал и изъявил желание осмотреть судейскую канцелярию.
Меня провели в большую комнату с закопченным, как в бане, потолком и пушистыми от сажи стенами. Столы были изрезаны ножами и залиты чернилами, за ними на стульях с перевязанными мочалом ножками сидели писари. Вместо подушек под задами у них лежали стопы журнальных книг, чернильницами служили глиняные помадные банки, прессаром – полено дров. Я отметил, что половина этой братии – чисто дети, другая – записные питухи с опухшими морданциями. Промежуточный тип отсутствовал, как будто первые обращались во вторых не с течением лет, а в мгновение ока. Этот миг скрыт от нескромных глаз, как момент превращения куколки в бабочку.
Состояние канцелярии отражает порядок судопроизводства. Говорят, как писари пишут, так и судьи судят. Напрашивалась мысль, что приговор по делу Мосцепанова являет собой нечто столь же грязное, колченогое, скрепленное мочалом. Я решил завтра заглянуть на гауптвахту и потолковать с ним лично, а остаток дня в одиночестве погулял над речным обрывом возле собора. Жаль, что я не учился рисованию и не могу, как на моем месте сделала бы баронесса Криднер, запечатлеть дивный вид, открывающийся отсюда на Каму. Словами не выразить ее величие. Вчера за ужином Булгаков уверял государя, что это в Казанском университете выдумали, будто Кама впадает в Волгу, на самом деле она принимает ее в себя.
На другой день я был с государем при посещении им тюремного замка. Его сопровождал губернатор Тюфяев с чиновниками, а роль Вергилия при осмотре этого ада исполнял губернский прокурор Баранов. Темничное устройство государя не порадовало, но он видал тюрьмы и похуже, поэтому придираться не стал, ограничившись напоминанием о недопустимости таких наказаний, при которых арестанты лишаются христианских утешений. На обычное в провинции смешение подозреваемых, обвиняемых и обвиненных он давно махнул рукой, зная, что сколько ни говори, после его отъезда всё пойдет по-прежнему, но ему бросилось в глаза подозрительно малое для такой большой губернии число заключенных.
“Никак вы их куда-то порассовали?” – спросил он.
“Именно так, порассовали, но исключительно по решениям судебных мест, – виртуозно выкрутился Баранов. – Течение дел в них не могло не быть ускорено известием о приезде вашего величества”.