Эксперимент с научными трудами почти ничем не отличался, кроме дополнительного условия в конце. Участникам, студентам-старшекурсникам, сказали, что их отобрали в элитную группу подающих надежды филологов для участия в почетном ритуале под названием «Литературный круглый стол Блумсбери». Они должны будут публично оценить некий текст, а затем дать оценку способностям остальных критиков. Участникам давали прочесть отрывок из работы доктора наук Роберта Нельсона, обладателя Макартуровского «гранта для гениев», почетного профессора философии Гарвардского университета (нет ни такого профессора, ни таких регалий). Отрывок под названием «Дифференциальная топология и гомология» был взят из работы Алана Сокала «Переступая границы: навстречу трансформативной герменевтике квантовой гравитации». Это эссе послужило основой известной мистификации Сокала: в подтверждение своих худших подозрений о научных стандартах гуманитарных наук в эпоху постмодернизма этот физик написал уйму заумной чуши и опубликовал ее в престижном журнале Social Text
[1624].
Испытуемые, к их чести, не были впечатлены эссе, когда читали его в одиночестве. Но, отзываясь о нем публично после того, как четверо подставных «экспертов» назвали текст блистательным, они тоже оценивали его высоко. Потом, оценивая своих коллег, в том числе шестого, давшего справедливую оценку тексту, анонимно они присваивали ему высокую оценку, а публично — низкую. И снова социологи показали, что люди не только поддерживают мнения, которые сами не разделяют, если думают, что их разделяют все окружающие, но и притворно обвиняют того, кто отказывается присоединиться к общему хору. По окончании эксперимента Мэйси и его коллеги попросили новую группу участников ответить, искренне ли студенты из первой группы верили в высокие достоинства бессмысленного эссе. Новички решили, что те, кто осуждал честного участника, искренне заблуждались — в отличие от тех, кто его анонимно поддержал. Это подтверждает подозрение Мэйси, что принуждение других воспринимается как знак искренности, а это, в свою очередь, подтверждает мысль, что люди насаждают убеждения, которые не разделяют сами, чтобы выглядеть искренне верующими. А это опять же укрепляет множественное невежество, и общество в целом начинает исповедовать убеждения, которые большинство людей не разделяет.
~
Сказать, что у кислого вина превосходный букет или что академическая белиберда логически непротиворечива, — это одно. И совсем другое — конфисковать последний фунт муки у голодающего украинского крестьянина или выстроить евреев в линию у рва и застрелить их. Как могли обычные люди заглушать голос собственной совести и совершать такие зверства, даже если они подчинялись идеологии, считая ее общепринятой?
Ответ возвращает нас к морализаторскому разрыву. Исполнители часто держат в запасе набор уловок и оправданий, к которым прибегают, чтобы представить свои действия спровоцированными, оправданными, вынужденными или незначительными. В примерах, которые я упоминал, объясняя, что такое морализаторский разрыв, исполнители рационализировали вред, причиненный ими из эгоистичных мотивов (несдержанное обещание, ограбление или изнасилование). Но люди рационализируют и вред, который им пришлось причинить, обслуживая эгоистичные мотивы других людей. Они способны отредактировать свои убеждения так, чтобы их действия выглядели оправданными в их собственных глазах и в глазах окружающих. Этот процесс называется снижением когнитивного диссонанса и является основной тактикой самообмана
[1625]. Социальные психологи вроде Милгрэма, Зимбардо, Баумайстера, Леона Фестингера, Альберта Бандуры и Герберта Келмана подтверждали, что люди изобрели массу способов снижать диссонанс между достойными сожаления вещами, которые они иногда делают, и их идеальным представлением о себе как о моральных агентах
[1626].
Один из таких способов — эвфемизм, описание гнусного поступка словами, которые каким-то образом снижают его аморальность. В эссе «Политика и английский язык» (Politics and the English Language, 1946) Джордж Оруэлл блестяще разоблачил склонность правительств маскировать зверства бюрократическими оборотами:
В наше время политическая речь и письмо в большой своей части — оправдание того, чему нет оправдания. Продление британской власти над Индией, русские чистки и депортации, атомную бомбардировку Японии, конечно, можно оправдать, но только доводами, непереносимо жестокими для большинства людей, — и к тому же они несовместимы с официальными целями политических партий. Поэтому политический язык должен состоять по большей части из эвфемизмов, тавтологий и всяческих расплывчатостей и туманностей. Беззащитные деревни бомбят, жителей выгоняют в чистое поле, скот расстреливают из пулеметов, дома сжигают: это называется миротворчеством. Крестьян миллионами сгоняют с земли и гонят по дорогам только с тем скарбом, какой они могут унести на себе: это называется перемещением населения или уточнением границ. Людей без суда годами держат в тюрьме, убивают пулей в затылок или отправляют умирать от цинги в арктических лагерях: это называется устранением ненадежных элементов. Такая фразеология нужна, когда ты хочешь называть вещи, но не хочешь их себе представить
[1627].
Оруэлл ошибался в одном — считая, что политические эвфемизмы появились в его время. Еще за 150 лет до него Эдмунд Берк жаловался на эвфемизмы, изобретенные в революционной Франции:
Синонимы и иносказания для зверской бойни и убийств ищутся во всем богатстве языка. Вещи больше не называют обычными именами. Резню переименовывают в волнение, иногда в брожение, иногда в крайность, а иногда именуют затянувшимся эксцессом революционной власти
[1628].
Последние десятилетия подарили нам несколько новых примеров политически эвфемизмов: «сопутствующий ущерб» (из 1970-х), «этнические чистки» (из 1990-х) и «чрезвычайная выдача» (из 2000-х).
Эвфемизмы эффективны по нескольким причинам. Слова-синонимы отличаются эмоциональной окраской: «тощий» и «стройный», «разжиревший» и «рубенсовский»; в этом же ряду находится обсценная лексика и ее приемлемые заменители. В книге «Субстанция мышления» (The Stuff of Thought) я доказывал, что большинство эвфемизмов действуют гораздо коварнее: они не полагаются на эмоциональную окраску слова, но заставляют иначе интерпретировать факты
[1629]. Эвфемизм дает возможность правдоподобно отрицать наглую ложь. Не знакомый с фактами человек, услышав выражение «перемещение населения», может представить себе фургоны с мебелью и билеты на поезд. Подобрав слова, можно заставить людей по-другому думать о ваших мотивах, а следовательно, давать другую этическую оценку вашим действиям. Выражение «сопутствующий урон» предполагает, что ущерб был нанесен ненамеренно, что он был побочным продуктом, а не желаемым исходом, и разница моральных оценок здесь оправданна. Кое-кто, даже не моргнув глазом, может назвать «сопутствующим уроном» смерть горемыки, которого принесли в жертву, чтобы предотвратить гибель пяти рабочих под колесами вагонетки. С помощью этих феноменов — эмоциональных коннотаций, правдоподобного отрицания и приписывания нужных мотивов — можно изменить истолкование действия.