Табу на лишение человека жизни, как и табу на применение ядерного оружия, — это, в общем, очень хорошая вещь. Поразмышляйте над воспоминаниями человека, чья семья в 1846 г. добиралась с группой поселенцев из Калифорнии в Орегон. По пути они наткнулись на брошенную восьмилетнюю индейскую девочку, голодную, раздетую, покрытую ранами и нарывами.
Мужчины собрались, чтобы решить, как с ней поступать. Мой отец хотел взять ребенка с собой, остальные предлагали убить ее, тем самым положив конец ее мукам. Отец сказал, что это будет умышленное убийство. Голосованием было решено не делать ничего, но оставить девочку там, где нашли. Моя мать и тетка не хотели бросать эту малышку на произвол судьбы. Они задержались, чтобы помочь ей. Когда они наконец догнали нас, их глаза были полны слез. Мать рассказывала, что она встала на колени рядом с девочкой и просила Господа позаботиться о ней. Один из молодых парней, присматривавших за лошадьми, так переживал из-за того, что приходится бросить девочку, что вернулся и выстрелил ей в голову, чтобы избавить от мучений
[1174].
Сегодня эта история повергает нас в шок. Но для поселенцев моральный выбор действительно состоял в том, чтобы оставить девочку умирать или убить ее, чтоб не мучилась. Сегодня мы предаемся подобным размышлениям, собираясь усыпить дряхлую собаку или сломавшую ногу лошадь, чтобы избавить животное от страданий, но людей мы выделяем в сакральную категорию. Вето, основанное на святости человеческой жизни, запрещает любые размышления: право человека на жизнь не обсуждается.
Реакция на нацистский Холокост, прогрессировавший поэтапно, намертво утвердила табу на лишение человека жизни. У нацистов все началось с эвтаназии умственно отсталых людей, психически больных и детей-инвалидов, затем дозволение убийства распространилось на гомосексуалов, славян, цыган и евреев. Каждая ступень облегчала следующий шаг идеологам Холокоста и их соучастникам
[1175]. Сейчас мы понимаем, что четкая граница на самом верху этого скользкого спуска останавливает людей, не давая им скатиться в полную аморальность. После Холокоста табу на манипуляции с жизнью и смертью вытеснило за рамки дозволенного публичное обсуждение инфантицида, евгеники и эвтаназии. Но, как и все другие, табу на лишение человека жизни противоречит некоторым свойствам реальности, и сегодня в области биоэтики ведутся яростные дискуссии, цель которых — примирить табу с нечеткостью биологической границы, отделяющей жизнь от нежизни во время эмбриогенеза, комы или постепенного угасания
[1176].
Любое табу, которое стремится противостоять мощным влечениям, порожденным самой природой человека, необходимо укреплять слоями эвфемизмов и лицемерия; и все равно его практическое воздействие ограничено. С инфантицидом в европейской истории происходило в точности то же самое. Если говорить о человеческой природе, вряд ли можно оспорить заявление, что люди склонны заниматься сексом в самых разных обстоятельствах, а вот растить получающихся в результате детей готовы не всегда. В отсутствие контрацепции, абортов или развитой системы социальной поддержки детей будет рождаться много, но не каждому повезет появиться на свет в окружении людей, готовых долгие годы заботиться о нем. Табуируется при этом инфантицид или нет, многие из этих малышей погибнут.
Почти полтора тысячелетия иудеохристианский запрет инфантицида сосуществовал с массовым инфантицидом в реальной жизни. Как пишет один историк, младенцев в Средние века бросали на погибель «в огромных количествах и абсолютно безнаказанно, а современники писали об этом с самым холодным равнодушием»
[1177]. Милнер приводит данные регистрации рождений, из которых видно, что в богатых семьях в среднем регистрировалось 5,1 рождения, в семьях среднего класса — 2,9, а у бедняков — 1,8, добавляя: «Нет оснований полагать, что количество беременностей было таким же»
[1178]. В 1527 г. французский священник писал: «Отхожие места полнятся криками детей, которых туда выбросили»
[1179].
Периодически, в конце Средневековья и с наступлением Нового времени, система уголовного права пыталась справиться с инфантицидом. Однако успехи были сомнительными. В некоторых странах грудь незамужних служанок регулярно проверяли на лактацию, а если женщина не могла предъявить ребенка, ее пытали, чтобы выяснить, что она с ним сделала
[1180]. Женщину, скрывшую рождение мертвого ребенка, обвиняли в убийстве и приговаривали к ужасной казни: зашивали в мешок с парой диких кошек или топили в реке. Даже если наказания были менее экстравагантными, кампания по искоренению инфантицида путем убийства юных матерей (многие из них были служанками, забеременевшими от хозяина), начала доставлять дискомфорт: общество осознало, что святость человеческой жизни оно охраняет, позволяя мужчинам избавляться от ненужных любовниц.
Тут же было придумано множество фиговых листков, чтобы прикрыть плоды «грешной» любви. Несчастные случаи, которые назывались «заспать ребенка» (когда мать случайно душила дитя, навалившись на него во сне), стали достигать масштабов эпидемии. Женщинам предлагали оставлять нежеланных детей в приютах, в целях анонимности их оборудовали вращающимися платформами или люками в двери. Уровень смертности в таких приютах варьировал между 50 и 99 %
[1181]. Женщины передавали детей кормилицам или в семьи, которые брали их на воспитание за деньги, но и там уровень выживаемости был примерно таким же. Матери и кормилицы легко могли раздобыть опиум, алкоголь и патоку, чтобы успокоить беспокойного ребенка, и, при правильной дозировке, он мог успокоиться навсегда. Выживших нередко отправляли в работные дома, где они «не страдали от избытка пищи или одежды», как писал Диккенс в «Оливере Твисте», и где в «восьми с половиной случаях из десяти, оно [дитя] или заболевало от голода и холода, или по недосмотру падало в огонь, или погибало от удушья. В любом из этих случаев несчастный малютка отправлялся в иной мир, чтоб там соединиться со своими родителями, коих он не ведал в этом»
. Но и при такой изобретательности крошечные тельца часто находили в парках, под мостами и в канавах. В 1862 г. британский коронер заметил: «Обнаружив тело ребенка, полицейские, кажется, испытывают не больше волнения, чем при виде мертвой кошки или собаки»
[1182].