– Я закрыла двери. – Ланья посмотрела на синий шелк в кулаке. – Надо было и это вот оставить.
– Может, был праздник и все временно одичали? – спросил Шкедт.
Ланья сказала:
– На праздник там совсем не похоже.
Новик, внезапно заметил Шкедт (и в тот же миг увидел, что и Ланья заметила), расстроился. Ланья откликнулась так:
– А кофе горячий? Я бы, пожалуй, не отказалась.
– Разумеется. – Новик встал, шагнул к кофейнику.
– Давай, Шкедт, – сказала Ланья. – Прочти еще стих.
И тут Новик принес ей чашку.
– Да. – Пожилой поэт, взяв себя в руки, вернулся к своему стулу. – Послушаем еще.
– Ладно. – Шкедт полистал тетрадь; они все сговорились перечеркнуть если не саму Ланьину весть, то хотя бы тревожные из нее выводы. А ему тут приходится жить, подумал Шкедт. Осталось всего три стихотворения.
После второго Ланья сказала:
– Это одно из моих любимых. – Ее рука скользнула по драной синеве, сложенной на парапете.
И он прочел третье.
– Короче, теперь, – сказал он, в основном чтобы не умолкать, – вы мне скажите хоть что-то – что думаете, хорошо получается или плохо. – Такая мысль не посещала его ни разу с самого прихода сюда, но сейчас ее вызвали к жизни прошлые мысленные репетиции.
– Я с непередаваемым наслаждением слушал, как вы их читаете, – ответил Новик. – А что до всего прочего, вам остается лишь сказать себе вслед за Манном: мне не узнать, а вы сказать не в силах.
Шкедт улыбнулся, взял со столика еще три печенья, постарался подумать о другом.
Новик сказал:
– Давайте прогуляемся? В солнечный денек было бы, конечно, зрелищнее. Но и сейчас красиво, по-осеннему так.
Ланья, глядевшая в чашку, вскинула глаза:
– Да, это мысль. Я с удовольствием.
И это, сообразил Шкедт, Новик по доброте своей сделал для Ланьи. Сначала она была в себе уверена, затем из глубин поднялся некий мрак; но теперь она заторопилась рассеять его движением и словом.
Отставила блюдце, соскользнула с парапета.
Шкедт спросил было:
– А ты возьмешь свое?..
Но она, очевидно, не собиралась.
Какой, гадал он, шагая вдоль террасы и спускаясь по низким ступеням, эмоциональный осадок оставила бы разруха наверху во мне? Но на нижней ступеньке Ланья горячей влажной рукой взяла его за мизинец.
Они шагали по траве, пока из-под нее не вырос камень.
Они взобрались по каменным ступеням. Перешли мостик с чугунными перилами.
Водопад загрохотал подле них, притих под ними.
– Это «Апрель», – сообщил им мистер Новик, сверившись с табличкой посреди моста.
Мост они перешли.
Угол цапнул Шкедта за пятку.
– Вы тут, наверно, всё знаете, – сказал Новик Ланье.
– Не очень. Но мне нравится, – кивнула она.
– Никак не спрошу Роджера, почему у него «Сентябрь» и «Июль» поменялись местами.
– Поменялись, да? – переспросила Ланья. – Я тут раз пятьдесят ходила и не замечала!
Они ушли прочь от моста, под широколистыми катальпами, мимо птичьих купален, мимо высоких бронзовых солнечных часов, побуревших и лишенных тени.
В «Августе» под изгородями стояли каменные скамьи.
За деревьями Шкедт разглядел лужайки «Сентября». Прошли меж высоких каменных столбов – чугунные ворота соскочили с нижней петли – и наконец опять свернули на гравийную подъездную дорогу, что изогнулась в густой и приземистой вечной зелени.
Мистер Новик проводил их до парадных ворот. У зеленой будки привратника они обменялись до свиданьями, всего-добрами, мне-было-ужасно-приятнами, заходите-сновами и опять до свиданьями, во время которых, решил Шкедт, когда позади лязгнула задвижка, лучше бы все открывали рты пореже.
Он повернулся на тротуаре, взял Ланью за руку, не сомневаясь, что едва повиснет тишина, она заговорит про разрушенное Обсерваторское крыло.
Они зашагали.
Она не заговорила.
Сделав шагов десять, она сказала:
– Хочешь написать что-нибудь, да? – Вот чем, догадался он, была эта жажда проговаривать.
– Да, – сказал он. – Я, наверно, зайду в бар – может, там что-нибудь поделаю.
– Хорошо, – сказала она. – Я сначала обратно в парк. Но попозже забегу к Тедди.
– Ладно.
Она двигалась подле него, плечом касаясь его плеча, глядя то на окрестные дома, то на тротуар, то посматривая вверх, на облитую ивами стену.
Он сказал:
– Хочешь пойти поиграть на гармошке, да? – прочтя это в таком же узоре безмолвных подсказок, какой поведал ей его желание. Он обнял ее за плечи; они зашагали в ногу.
– Да.
Он думал свои мысли, временами косясь на нее, гадая, о чем думает она.
Беззвучная в круговороте года речь превосходит все, что я хочу сказать, во что поверить. В гнетущем эфире я набрасываю свою односложность, пробуждаясь рефлекторно, миг за мигом. Обретенная ось, миг определенности, острие под таким давлением, что вышибает некое будущее, некое прошлое, которые я предчувствую лишь ознобом, застилают слой боли неким цепким упрямым недугом, отбросами зверства, что в порошок стирает кирпич и раствор. Насколько проще были бы любые махинации, породи поляризованная перцепция столь вопиющий идеал.
* * *
Речь, написал владелец тетради напротив страницы, где сейчас писал Шкедт, всегда превосходит поэзию, как печать…
– Здрасте.
Он оторвал глаза от стойки (серебристый танцор в клетке поклонился жидким аплодисментам и шмыгнул за черный занавес), глянул вниз на собаку – та коротко гавкнула.
– Мюриэл!..
– Здрасте, мадам Браун. Давненько вас не видел.
– Странно: я вас тоже не видела. – Она засмеялась по нисходящей. – Господи, тут сегодня как в склепе. Разрешите присесть? Можете сделать вид, будто угощаете пожилую даму.
– Конечно…
– Но я помешала вам работать.
Он пожал плечами:
– У меня как бы пауза.
Когда мадам Браун села, бармен принес ей как обычно и поставил перед Шкедтом новое пиво.
– Что пишете? Опять стих?
– Длинный. В естественном ритме английского языка.
Она задрала бровь, а он рефлекторно закрыл тетрадь; а потом пожалел.
– Как там мистер и миссис Ричардс и Джун?
– Ой. – Она расплющила костяшки на древесине. – Как обычно.