– Вот картошка.
– Нет, спасибо.
Глянул «Сивый», усмехнулся.
– Жри сказал! – Толкнул сковородку по столу и ложку сверху бросил. Не откажешь такому.
Зачерпнуть картошки, сунуть в рот и вспомнить… Нормальную еду вспомнить, которую несколько лет не видел, не пробовал! Картошка! Хлеб не зэковский, настоящий! И хочется, ох, как хочется, черпать и жрать, не жуя, а проглатывая, чтобы больше успеть, чтобы желудок набить. Но что-то сдерживает – ухмылка, взгляд презрительный…
Откусить кусочек хлеба, прожевать, картошки зачерпнуть, да не с горкой, а пол-ложки. Не торопясь, сдерживая себя, но всё равно боясь, что вот теперь он скажет: «Хватит, довольно!» и погонит из-за стола, и ты не успеешь…
Но нет, молчит «Сивый», смотрит.
– Ты где до зоны жил?
– В Москве.
– Студент, поди?
– Да, учился.
– Враг народа?
– Пятьдесят восьмая – десять.
– Против советской власти агитировал? За «десять» – «червонец» получил?
– Пятнашку…
И что интересно, разговор простой, человеческий, без блатного жаргона.
– Ты жри, успевай. Можешь всю сковороду умять.
Взял кружку, обхватил двумя руками, прихлёбывает мелкими глотками, глаза от удовольствия прикрывая.
– Ты чего тогда за Деда впрягся? Кто он тебе?
– Никто. Просто человек старый.
– Просто… В чужие разборки не встревай, тут каждый сам за себя. А ты полез. Братва тебя за то приговорила.
Замерла ложка над сковородкой. Подрагивает рука… Выходит… Как же так?.. Он же только сказал, он никого даже пальцем… А теперь…
– Помочь тебе хочу. Пацан ты правильный… был. Не робкого десятка. Студент. Я ведь тоже когда-то учился. Давно. Жаль будет, если тебя на перья поставят. По нраву ты мне… Жить хочешь?
Дёрнулась голова подбородком вниз, сама по себе. Кто жить не хочет? Даже самый последний, даже «опущенный» зэк за жизнь пальцами цепляется, надеясь рано или поздно на волю выйти. «Умри ты сегодня, а я – завтра» – такая лагерная философия.
– Не западло в «мужиках» ходить?
– А что, в шестёрках лучше? – Положить ложку, отодвинуть от себя сковородку. – Спасибо за угощение.
Ухмыльнулся «Сивый».
– Гордый? Это правильно, что гордый. «Человек – это звучит гордо», – так кажется ваш пролетарский писатель говорил?
– Писал. В пьесе «На дне».
– Читал. Только дна настоящего он не видел, где каждый каждому глотку зубами рвёт, сверху вертухаи, а сбоку «Кум» и стеночка в дырках, которая всех ровняет… А я там был! Что теперь зона – курорт, а я под Ежовым с Ягодой срок тянул. – И без перехода: – Жиганом будешь. Так я решил!
– Шестерить?
– Кому «шестерить», те без тебя сыщутся. При мне состоять будешь. Поговорить я люблю, а не с кем. Отъешься на харчах вольных, а то дошел совсем.
– А если я…
– Если откажешься – дурак будешь, сдохнешь на общих. Не жилец ты, у меня глаз наметан, до весны не дотянешь, в землицу мёрзлую ляжешь. Надо тебе это? А так, глядишь, домотаешь свой срок, домой к мамке поедешь. Подумай.
А что тут думать?.. Велик соблазн, потому как не «должность» – жизнь ему предлагают. Прав «Сивый» – доходит он. Ноги уже сил нет таскать, зубы во рту шатаются, скоро выпадать начнут. Видел он таких дистрофиков, которые как тени, а через неделю-другую их за ноги с нар волокут и в яму общую сбрасывают. И он – такой. И ему там лежать под безымянной дощечкой. А здесь еда, тепло… Почему нет?
– Наверное… Наверное, я соглашусь.
Кивнул «Сивый».
– Ну и правильно. «Жизнь она дается раз и ее прожить надо так, чтобы не было мучительно…» – переврал, перевернул «Сивый» известную цитату. – Хороший выбор сделал, правильный. Перетащишь свое барахло сюда. Сегодня.
И как гора с плеч, потому что жизнь…
И тут же, как ледяной водой из ушата, – потому что… жизнь.
– У «Фифы» заточку возьмёшь и «Летуна» подрежешь. Ночью.
– Что?! Кого?!
– «Летуна», который с тобой за «Деда» впрягся. Вредный он, «мужиков» на «мясню» подбивал. Теперь не жить ему. Если мы порядок на зоне держать не будем, беспредел наступит, а это кровь большая. Теперь ему простить, он завтра больший кипешь учинит. Нельзя прощать. На то я здесь поставлен, чтобы порядок был.
Вот, значит, какой пропуск в жизнь новую. Вернее, просто – в жизнь.
– Возьмёшь заточку, рядом с ним на нары ляжешь, на тебя он не подумает. А как он заснёт – пырнёшь… Хоть знаешь куда, чтобы наверняка? Пырнёшь и слиняешь по-тихому.
– Я… Я не смогу.
– Все не могут. А потом – могут. Человека убить, что муху раздавить – раз и нету. Душа в человеке еле держится – толкни, сама вылетит. Не ты, так другой. Не жилец «Летун». Лучше ты его, чем «Фифа», через то ты жизнь получишь. А если «Фифа», то и тебя за «Летуном» в яму. Ничего ты изменить не сможешь, только сам себя приговоришь. Дело тебе толкую – жив будешь, и приятель твой лёгкую смерть примет. Ты подумай.
И ведь верно говорит – коли приговорили лётчика, – не жить ему. Хоть – так, хоть – так. Ну день, ну два, а потом его блатные всё одно достанут, не заточкой, так молотком по затылку. Скольких таких уже из барака утром выволакивали. И никто не вступится, не полезет за него на перья. «Умри сегодня ты…»
Всё так… Но «Летун» и «Дед»… Встал ведь лётчик, и он рядом с ним. Оба они стояли. А теперь…
– Нет, не смогу я.
Поморщился «Сивый», не привык он, чтобы ему отказывали.
– Сдохнуть хочешь? А если не ты, а «Летун» – тебя, коли я ему предложу?
– Не согласится он.
– А ты знаешь? Жить все хотят… Иди, ты свой выбор сделал. Видеть тебя не хочу.
И всё, и занавеска упала, как занавес…
Утром с нар сволокли закоченевшее, прямое как доска, тело летчика, которого во сне пырнул заточкой неизвестный. В самое сердце…
Администрация провела расследование, но, как водится, ничего выяснить не смогла, потому что никто ничего не видел и не слышал, и даже те, что спали на нарах рядом с убитым. Труп лётчика сволокли за колючку и сбросили в глубокую яму, где рядами лежали припорошённые снегом мёртвые зэки…
* * *
– Фамилия, имя, отчество?
– Семёнов Илья Григорьевич.
– Звание, воинские специальности?
– Нет званий. Не служил. Гражданский я.
Странно, а этот-то как сюда попал? Гражданский.
– Кем были до войны?
– Следователем уголовного розыска.