– Москву давай! Да, Покровскому!
Но в Москве ночь, Покровский спит, дежурный не хочет его поднимать ради каких-то глупостей. Полкан – уже похмельный – без всякого добродушия внушает московскому офицерику:
– Тут дело срочное! Да! Поезд прибыл! Из Кирова! Ну вот что они мне сказали, то и я тебе говорю! Видать, есть! А я не с тобой до этого разве разговаривал? Тьфу, пропасть! Это мне по второму кругу, что ль, объяснять?! Да! Пассажирский. Говорит, лазарет на колесах. Очень просится. Я, само собой, только через мой труп! Ну вот доложи, доложи ему. Да, и пускай наберет мне первым делом. А то тут…
В Москве вешают трубку; когда к Посту пришел поп, там он всем был очень нужен; а прикатил целый поезд – и им плевать. Полкан барабанит пальцами по столу, крутит себе тысячную папиросу. Думает, наливать или не наливать – и наливает.
Опрокидывает и идет домой. В конце концов, это у них время выходит, у этих чертей чахоточных. А у него времени сколько угодно. Пускай они и парятся.
Полкан заходит к себе и сразу жалеет, что вернулся.
Тамара не спит. Сидит, ждет его.
– И что?
– Люди там, Тамарочка. Люди едут. А что, мы снова разговариваем?
– Ты не должен их пропустить.
– Разберусь как-нибудь без твоей интуиции, спасибо.
– Слышишь меня? Ты не должен их пропустить.
– Я и не собираюсь его пока что пускать! Что ты заладила!
– Обещай мне.
– А вот этого не могу сделать. Я, Тамарочка, человек военный, не знаю, в курсе ты или нет? Ах да, мы с тобой, бляха ты муха, обсуждали это уже раз-другой. Так вот, как мне скажут в Москве, так я и сделаю.
Она молчит. Глаза как бойницы на блиндаже – узкие, не подступишься. Зябко поеживается.
– Что за люди?
– Туберкулезники. Едут в Москву на лечение. Из Кирова.
– Какие там еще туберкулезники? Нам же говорили, там ничего и никого…
– Говорили. И не было никого. А теперь вот образовался целый состав чахоточных!
– Ты веришь им?
– Тамара. Я тебе еще раз: это не мое дело. Мое дело – в Москву передать. А они там пускай уж сами…
– Там же мятежники раньше были, во время Распада. Были или нет? Как же ты хочешь оттуда пропустить целый поезд?
– Все кончилось уже сто лет назад! Были бы война – прислали бы бронепоезд, я не знаю там, штурмом бы взяли нас – ума много не нужно. Нет, остановились, просятся по-человечески. И не помнят уже ничего. Там у них, небось, сто раз поменялось все уже.
Тамара встает, подходит к окну. Просит:
– Налей мне.
– О! Вот это разговор!
Он трусцой бежит в кухню за своей бездонной бутылью, возвращается со стаканами. Наливает ей, себе, тянется, чтобы чокнуться, но она пьет одна – глотками, морщась, до дна.
– Послушай меня. Ты предал меня уже один раз, и не думай, что я забыла это. Когда позволил этим идиотам поднять меня на смех. Когда они меня попрекали моей национальностью и культурой моих предков. Не думай, что такое можно просто заболтать, захихикать, зажрать твоей гребаной тушенкой и залить этой дрянью.
Она с отвращением ставит пустой стакан на стол.
– Ты что, считаешь, это моя прихоть какая-то?! Ты думаешь, это я проверяю, крепко ли на тебе ошейник сидит? Я не хотела видеть всего, что видела, и не хочу в это верить. Я знаю, что ты веришь только в то, что можешь своими вот этими лапами помацать и загрести. И поэтому я тебя прошу: если ты меня любишь хоть чуть-чуть, то просто послушай меня. Один раз ты ошибся, и то, о чем я предупреждала, уже случилось. Послушай меня хоть теперь и, пожалуйста, не спорь. Пойми, тебя судьба, может, сюда только для одного командовать поставила, для одного-единственного этого раза. Чтобы ты этот поезд никуда не пропустил.
– Тамара…
– Дай закончить. Я простила тебе одно предательство, Сережа. Потому что очень люблю тебя. Потому что боюсь тебя потерять. Потому что не смогла представить себе жизнь без тебя, как ни пыталась. Но еще одного предательства я тебе простить не смогу.
5.
– Разве от того, что Господь оставил Землю, можем мы нарушать заповеди его? Он сотворил нас из великой любви и нам завещал любить ближних своих, как самое себя, а прочих людей приравнивать к ближним. Защищать сирых и убогих, и быть великодушным к тем, кто страдает. Делиться последним с тем, кто нуждается. И тому, кто протягивает руку, моля о помощи, не отказывать в помощи.
Егор стоит в толпе и слушает утреннюю проповедь вместе со всеми. Отец Даниил, как обычно, фальшивит; но людям не важен мотив, им важны только слова. Изморенные голодом, измотанные бессонной ночью, люди кутаются в свои драные куртки, в безразмерные бушлаты – но лица у них такие, будто они сладкую водичку во рту полощут.
– Вам плохо сейчас, я знаю. Когда человек сам мучится, как просить его о том, чтобы он снизошел до сострадания другому? Когда голоден человек, рискует тот, кто будет клянчить у него хлеб. Ибо может услышать: вот, и я голодаю, почему же должен я отдать тебе то, что берег для себя? Но так скажу вам: лишив другого, вы не преуменьшите своих лишений. Разделив последнее с другим, возвыситесь. Через сострадание преуменьшите свое страдание. Что есть абсолютное зло? Когда все для себя, за счет других, ценой чужих мучений. Что есть абсолютное добро? Когда все для других, за свой счет, ценой своего страдания. Отдавая последнее, становитесь меньше зверем, и больше – человеком. Зверю не будет избавления, а у человека есть надежда.
Егор вздрагивает – рядом с ним стоит Мишель; и тоже слушает. Она подошла к нему со спины, встала тут. Но после того, что он сказал ей вчера, непонятно, как здороваться.
– Привет.
Он улыбается ей по-идиотски.
– Привет. Не злишься?
– Злюсь. Но спросить надо.
– Чего?
– Мне Шпала сказал, что ты с этими общался… В поезде.
– Типа того.
– Они… Они там видели… Ну, наших казаков? По пути?
Егор отворачивается к окну изолятора, но краем глаза остается приплавленным к Мишели. Видит, что она не отстает от него, что ждет ответа. Видит, как она кусает губу. Ждет от него, что он расскажет ей, что ее чертов Казак жив-здоров. Засунула себе свою гордость в задницу. Думает, что он просто ревнует ее. Не знает, что это он списал ее Сашу на тот берег, в никуда.
Хотя…
– Говорит, видели. Встретили.
– Правда?!
Надлом какой-то в ее голосе. Егор слышит: диссонанс.
И сам сейчас понимает: а может быть, он жив, действительно. Никто ведь этого человека из поезда не тянул за язык, он сам припомнил казачью экспедицию из Москвы. А если так… Если Кригов добрался до самой этой Вятки-Кирова живым и здоровым… То, выходит, ничего Егор Мишель и не должен?