Те из них, кто был крепче, здоровей – добежал дальше. Остальных ядовитый туман свалил с ног на самых подступах: детей – первыми. Мертвых не имело смысла тащить за собой, и их бросали. У живых еще была надежда спастись, добравшись до другого берега, никто же не знал, какой длины этот чертов мост. А если рисковали жизнями, если теряли своих и все равно бежали дальше, значит, на том берегу им грозило гарантированное истребление. Может быть, при них убивали их товарищей, их родных… Оставалось только бежать. Вот и все.
И с китайцами, разумеется, тоже все должно было объясниться так же – внятно, логично, разумно. Без всяких там происков дьявола.
А поп этот все врет.
Он врет, а Мишель, дурочка, слушает.
6.
Сонечка Белоусова держит в руках перед собой большую щепку и сосредоточенно тычет в нее пальцем. Увидев, что Мишель на нее смотрит, не смущается, а принимается тыкать еще уверенней, и что-то шепчет себе под нос еще. Потом бросает на Мишель ответный взгляд – кокетливый. Очень отточенный кокетливый взгляд для Сонечкиных трех лет.
– Пьивет!
Мишель вздыхает.
Колеблется и делает шаг к Соне. Ей очень не хочется сближаться с девочкой, не хочется приручать ее. Но не пойти ей сейчас навстречу Мишель тоже не может почему-то. Она наклоняется к Сонечке.
– Что это у тебя за штука?
Та прямо рдеет от удовольствия: именно в штуке-то и было все дело.
– А ты никому не сказес?
Мишель картинно озирается по сторонам.
– Кому никому?
– Ну, напъимей Татяне Никоаевне.
Сонечка пропускает кучу важных букв русского алфавита, знает об этом, и поэтому в остальном очень старается говорить как взрослая.
Училка отчитывает близнецов Рондиков, которые друг другу только что чуть глаза не выдавили.
– Нет. Не скажу.
– Это тейефон!
– Телефон?
– Да! Мобийный!
– Ого. Ничего себе.
Мишель смотрит на Сонечку сверху вниз, а та на нее – снизу вверх. Глаза горят. Мишель пока еще не понимает, почему. Соня показывает ей дощечку: на ней накалякана кошачья мордочка.
– Как у тебя!
– Что как у меня?
– Тейфон! Такой зе!
– В смысле?
И вот теперь до нее доходит, в каком это смысле. Соня манит ее к себе пальцем, просит нагнуться, хочет сообщить что-то на ухо. Мишель наклоняется.
– Я, когда выъасту, буду, как ты! Ты не пъотив?
– Я-то? Да я только за.
Я ничего не делала, внушает себе Мишель. Это оно само. Ну не отвечать же ей – сначала вырасти, а потом поговорим. Нутро ноет, глаза щиплет. Вот курица. Так, пора валить отсюда.
– Мишель! Постой секундочку!
Татьяна Николаевна шагает к ней решительными шагами, на ногах болотные сапоги.
– Не отведешь их в класс? Перемена кончилась, а мне до Фаины бы добежать, давление скачет.
Дурацкая какая хитрость, хочет сказать ей Мишель. Но вместо этого бросает училке «ладно».
7.
Когда в соседних окнах гаснут огни, Полкан плотно зашторивает окна и достает из шкафа еще одну банку тушенки. Ставит ее на непокрытый стол в зале: уже привычный ритуал. Раскладывает пустые тарелки, лязгает приборами, наливает себе и Егору водки.
Тамара сидит молча, бледная, как восковая кукла. В доме установился этот странный порядок: жена объявила Полкану бессрочный бойкот, но активных боевых действий никто не ведет, и на этих их вторых ужинах она присутствует, хотя к тушенке никогда не притрагивается.
Полкану это, кажется, не мешает: довольно и того, что Тамара соглашается высидеть этот ритуал с ним. Значит, подчинилась. Значит, проиграла. А остальное – дело времени. Никуда не денется.
Полкан накладывает тушенки – и Егору, и Тамаре – не ест, ее дело, а его дело – предложить; крякает, опрокинув стакан самогона. Егор тоже выпивает, хоть и не так залихватски. Мать смотрит на него стекляшками. Полкан притворяется, что за столом – живой человек, а не кукла, и что ужин – обычный, первый, а не тайный, второй.
– Так, давай-ка еще раз. Значит, следов борьбы никаких. И не похоже, говоришь, на то, что их всех погнали куда-то…
– Сами могли уйти. Бросили все и пошли.
– Сомнительно.
– Ну а чего сомнительно-то? Сомнительно вон Леньке. Говорит, Сатана, последняя битва, и вот это вот все. Что поп им заливает. Ты вообще на этот счет как? Ничего, что у тебя тут секту забомбили под носом?
Тамара вспыхивает как порох из гильзы.
– Не смей так про него говорить! Он людям облегчение дает!
Но Егор тоже уже не может это терпеть.
– Ма! А ты-то… Сколько можно? Что ты у него все клянчишь-то? За эти сны свои? За карты, что ли?! Да хватит уже позориться, блин! Ты это ты, понимаешь? Отец у тебя тоже видел че-то, бабка гадала! Ну ты такая и все! Ты не перестанешь быть собой, а он тебя не простит! Даже и скажет, что прощает, а не простит! Забей уже, а?
– Молчи! Идиот!
Полкан хмыкает, наворачивая тушеночку.
– Вот у меня жизнь, в банке с пауками. Семейка, бляха. А как меня спросите, поп полезное дело делает. Поститься призывает. В первый раз за две недели у нас как раз еды хватило, никто добавки не требовал. Пока, знаешь, от Москвы дождешься… Хотя бы так.
Егор заглатывает разом все, что оставалось в стакане. Хоть сто раз его идиотом назови, он при своем останется. У него на «идиота» с детства иммунитет выработался.
– А ничего, что он всю эту ересь порет? Что бога нет, что Сатана грядет?
Мать отодвигает от себя тарелку. Полкан усмехается, ерошит Егору волосы.
– Не учи ученого, поешь говна моченого. Думаешь, я не знаю? Все знаю, дорогой ты мой человек. Все знаю. Но пользы от него сейчас больше, чем вреда. Если б Москва не свинячила так с нами, катился бы сейчас этот святой отец от нас обратно за мост к себе. А люди, знаешь, они такие: им либо жрать подавай, либо хоть сказочку какую расскажи, чтобы не слышно было, как в пузе урчит. Сам я, как ты знаешь, так себе сказочник. Я человек конкретный. А нам нужен был человек, так-скать, обсрактный. И вот, гляди – бог послал. Хе-хе… Тамарочка, что ж ты, не будешь кушать?
Тамара качает головой и встает со своего места:
– Не хочу с вами. Не могу с вами больше. Вы не понимаете.
Полкан начинает смеяться, но, прежде чем он успевает разогнаться, в дверь стучат.
От стука Полкан мигом затыкается, багровеет еще больше, вскакивает, хватает недоеденную тушенку, выдвигает ящики шифоньера, запихивает откупоренную банку куда-то к белью, тарелки задвигает под диван.