В подъезде забирает приставленный к стенке лонгборд.
Становится на колеса, но никуда не едет: смотрит в окна над собой. В окна второго этажа. Окна пустые; на секунду ему кажется, что за стеклом, как подо льдом, скользнула она – распущенные светлые волосы, худые загорелые плечи – даже прозрачные серые глаза видятся… Неужели прослушал ее, неужели пропустил? Егор вскидывает руку, машет стеклу и льду – неуверенно.
И тут же спиной чувствует взгляд.
Мишель стоит у гаражей и смотрит на него насмешливо и заранее устало – она не хочет даже начинать этот разговор: привет, как дела, у меня нормально – потому что лучше Егора понимает, что там, за этой словесной шелухой. Ей двадцать четыре, Егор для нее слишком мелок и недостаточно крут, хоть он и пасынок коменданта Поста. Егору семнадцать, у него уже, конечно, все было; но было только так – для порядка и для очистки совести, с китайской проституткой на Шанхае. А Мишель – звезда, принцесса, инопланетянка.
В руках у нее айфон: ее вечный старый айфон, с которым она не расстается ни на секунду. Мобильный, по которому нельзя никуда звонить, потому что сотовые сети упали давным-давно, в начале войны еще. Но он нужен Мишель не для того, чтобы звонить в настоящее. Он ей для связи с прошлым.
Егор шмыгает носом.
– Привет. Как дела?
Мишель смотрит на него – и он видит в ее взгляде что-то еще, не только вечную ее утомленность от Егоровых неумелых ухаживаний. Видит черноту – глаза перегорели. Она набирает воздуха, чтобы сдуть Егора из своего поля зрения, но вместо этого говорит бессильно и как будто бы равнодушно:
– Телефон сдох.
– Это как сдох?
– Не знаю. Должно же было это когда-нибудь случиться.
Как будто равнодушно – но ее голос дрожит, и Мишель отворачивается от Егора, смотрит в пустоту за воротами.
Егор тогда пыжится, чтобы выглядеть и звучать как можно увереннее.
– Ну как-то, наверное, можно починить его!
Мишель смотрит на него внимательно, в упор. У Егора головокружение. Он слушает ее запах.
– Как? Я носила уже Кольке Кольцову. Он говорит – этому хана, был бы новый – можно было бы попытаться память перекинуть, а так…
– Ну тогда, – глупо улыбаясь, говорит Егор. – Добро пожаловать к нам на Пост, значит. Чувствуй себя, как дома. Тут у нас застава, там больница, а это школа. Нужники на улице – канализация не пашет…
Мишель скрещивает руки на груди. Голубая джинсовка съезжается, как панцирь. Она смотрит на него с ненавистью:
– Дебил. Не смешно.
Она отворачивается, сутулится и уходит. Егор потеет, улыбка превращается в судорогу, но слов, чтобы остановить Мишель, он найти не может. Сейчас он ее потеряет навсегда, совершенно точно потеряет. Он и сам с собой не стал бы после такого разговаривать, а уж Мишель… Дебил. Точно, дебил.
Надо что-то придумать срочно. Что угодно. Сейчас!
Он комкает слова, лепит сумбур:
– Я тут песню придумал… Написал… Хочешь, сыграю?
Слава богу, этого она уже не слышит.
3.
Мишель берется за дверную ручку очень осторожно: ручка скрипит, дверь скрипит, жирно лакированный сосновый паркет скрипит, все в этой проклятой квартире скрипит. Дед смеется, идешь, как по минному полю – не туда ступил, кранты. Бабка услышит и все, приехали. Дед про минные поля знает, в войну сапером служил.
В глубине квартиры пульсирует заунывное, скрипучим голосом:
Алый мрак в небесной черни
Начертил пожаром грань
Я пришел к твоей вечерне,
Полевая глухомань
Нелегка моя кошница
Но глаза синее дня
Знаю, мать-земля черница
Все мы тесная родня
Это бабка надрывно, с дешевым пафосом, бубнит своего Есенина. Твердит непослушными губами стихи, думает, что так память не потеряет.
И придем мы по равнинам
К правде сошьего креста
Светом книги голубиной
Напоить твои уста.
С порога шибает старческой кислятиной. Воздух густой, как вода. В солнечном луче вихрится золотая пыль – как планктон под фонарем ныряльщика. Причитания затихают.
Мишель делает шаг, другой – и из комнаты, конечно, слышится:
– Никита! Никита!
Мишель с досадой выпускает из себя воздух, набранный в легкие, чтобы парить над скрипучим паркетом.
– Никита! Это ты? Кто это?
Наконец, Мишель нехотя отзывается.
– Это я, баб!
– А дед где?
– На дежурстве он, баб!
Теперь нужно войти к ней поскорее, потому что иначе бабка может испугаться и еще расплачется, чего доброго. До инсульта она была кремень, и даже когда ее родная дочь сгинула в отключенной от связи Москве, она при внучке не плакала. А теперь вот чуть что – сразу в слезы, беспомощные и обиженные слезы.
У бабки все отнялось, кроме правой руки. Она приподнимает голову, тянется навстречу Мишель, тревожно хмурится – а потом узнает Мишель, улыбается ей и бросает голову на подушку. И просит настойчиво, но по-детски настойчиво.
– Деда найдешь мне?
– Он отдежурит и придет, ба! Он тебе зачем? Тебе судно поменять? Подмыть? Давай, я сделаю!
Мишель говорит нарочито спокойно. Но получается как будто зло. Мишель спрашивает себя – слышит бабка в ее голосе эту злость или не слышит? Было бы стыдно, если услышала бы.
– Нет, внучка, нет. Спасибо.
– А зачем?
– Ни зачем. Я подожду его. Я подожду.
Бабка пытается улыбнуться Мишель благодарно, но левая половина рта у нее неживая, и вместо улыбки получается ухмылка.
Вся комната заставлена старьем. В буфете какие-то печальные собачки со сколотыми ушами, фарфоровые мальчики в матросках со стертыми глазами, на шифоньере ящики с неизвестным барахлом, все в пылище.
От кислятины глаза слезятся. Трудно возвращаться сюда с улицы.
Мишель поскорее уходит, притворяет к бабке дверь, и слышит, как та опять принимается читать нараспев:
Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом
Точно серебром
Мишель, конечно, знает, зачем бабке ее Никита. Наизусть знает, какие разговоры она собирается с ним заводить. Ей жалко бабку, но деда ей еще жальче, и поэтому она даже и не пойдет его искать, и не станет ему рассказывать, что бабка его звала.