— Вот видишь, я убил его. Ты на меня не сердишься?
Ежели бы я произнес: «И хорошо сделал», — слишком сильный стыд внутри меня, чрезмерно жгучая несправедливость этой фразы заставили бы меня отвергнуть это приключение, и я бы утратил все преимущества игры, заключающейся в том, чтобы обвести судьбу вокруг пальца. И я ответил ему, то есть теперь ставшему четким и почти неподвижно стоящим в глазах изображению тела, упруго-мускулистого под пальцами:
— Я отдал его тебе, Ритон, люби его крепко.
Я открыл глаза. Оркестр играл гимн. Меня обволакивал тяжелый и насыщенный запах: железы в паху, под мышками и на ступнях, видимо, изрядно потрудились. Пошевелись я чуть-чуть, и весь зал опьянеет от моего чуть едковатого аромата, который тогда вырвется из заточения, где я его вот уже минут десять удерживаю. Я запустил палец между пуговиц ширинки — ляжки под ним были влажны от пота. Я только что выяснил, как и при ком коротал Эрик первые пять дней парижского восстания, прежде чем ему удалось укрыться у любовницы. Ритон встретится с Эриком, будет вместе с ним сражаться на крышах, но для этого необходимо, чтобы прежде он познакомился с Поло. Постараюсь представить вам этих действующих лиц в освещении моей любви — не к ним, но к Жану, а нужно мне это лишь для того, чтобы они отражали свет моего чувства. В 1940 году Поло исполнилось двадцать лет. По возвращении из Германии, где он, скорее всего, вел жизнь проходимца, а не сознательного труженика (хотя именно его исполненную серьезности физиономию немецкие службы вербовки размножили на рекламных афишах и расклеили по всей Франции), он постарался вступить в какую-нибудь организацию, где членам выдавалось на руки оружие. Другие свойства искомой службы его не волновали. Сначала он набивался во французское гестапо, где от него отмахнулись, ибо он не имел нужных связей. Для того чтобы туда вступить, требовалась рекомендация одного из тех типчиков (марсельцев либо корсиканцев), что заставляли всех на Монмартре ходить по струнке. Кроме солидных достоинств, очень близких преимуществам Эрика, от коего он отличался более легкой грацией и счастливым владением блатным жаргоном, Поло при всем том оставался мелким воришкой, неспособным на серьезные дела. Когда не выгорело в гестапо, он подался было во французское Сопротивление. Но и в маки́ его отвергли. Ополчение тоже не захотело с ним связываться. Он продолжал промышлять мелкими взломами на пару с Ритоном, признававшим его за главного. Однажды Ритон открыто выказал свое восхищение им. Они возвращались, сперев покрывало с кровати и скатерть в маленькой гостинице. Подобно Эрику, нежно поводившему рукой по шее, чтобы убедиться в своей физической силе, Поло через карман нежно поглаживал напряженные мышцы ляжки. Во время ходьбы мускул заметно выдавался. И вот в тот вечер 20 января 1943 года он срезался. На улице он шагал чуть впереди Ритона, несшего под мышкой покрывало и скатерть. Ритон взглянул на него, рассмотрел его спину. Серую куртку с фалдами, широкими шевронами и наборными складками под хлястиком. Штаны из той же ткани, довольно широкие, ниспадающие прямо, прикрывая пятку и заламываясь на подъеме. Слегка, совсем чуть-чуть кривоватые ноги, так что, когда идешь сзади на крутом подъеме, меж колен и лодыжек виднеется узенький просвет. Он не шел враскачку, но при очень легкой поступи ставил ступню так крепко, что каждый шаг отдавался во всем теле легким толчком. Шагал он быстро. Казалось, он сейчас далеко обгонит Ритона, но тот под действием какого-то притяжения не отставал, очарованный аллюром своего дружка; ему даже показалось, что Поло на ходу спускает семя, что подобная потрясающая походка сама по себе позволяет это делать. Ритон мужественно совершил над собой героическое усилие: не предложил Поло тут же, на мостовой улицы Мучеников, в три часа пополудни приступить к делу и не всадил ему штыря прямо здесь. Он еще ускорил шаг, поравнялся с дружком и выпалил, чуть задыхаясь, но с улыбкой:
— Слышь, Поло…
— Ну чё, субчик?
Он шел, опустив голову, как всегда, когда не фартило. Даже добыча — курам на смех. Скатерть и покрышка разве что послужат тому из них, кто загремит первым, ведь в тюряге с начала войны не выдавали ни одеял, ни простыней.
— Знаешь, у меня завелась странная мыслишка!
— Какая?
— А что ты дрочишь на ходу. Такая походочка позволяет это делать самотеком.
Поло обернулся к Ритону. Сначала он, казалось, удивился, а потом его это позабавило.
— Углядел? Недурный пёх, правда? Нравится?
Он сделал еще шаг, повернулся и глянул в упор на дружка:
— Мне приятно так ходить, правильно, но все ж таки нет, от этого само не встает.
Затем он снова тронулся с места, чуть ссутулившись и засунув руки в карманы. Он знал цену собственной красоте. Впрочем, он был из тех, кто, по моему предположению, согласился бы, если бы самые красивые из людей взяли власть в свои руки, и тогда бы заговорил даже о «Франции во веки веков». Красота — нечто весьма могущественное, и я не удивлюсь, если когда-нибудь ее научатся применять в практических целях, например освещать улицы или вращать турбины.
После того как Поло на моих глазах укатил на велосипеде и я возвратился домой, спустилась ночь. В эти первые дни сентября жара еще не спадает. Я поднялся к себе.
Однажды, месяца два назад, Жан заходил ко мне в эту комнату. Он принес мне первые в этом году груши. На следующий день ему предстояло отправиться в провинцию с чемоданом, полным револьверов. Мы поболтали. Когда он решился пойти домой, было уже очень поздно.
— Если хочешь, можешь остаться, — предложил я тогда.
Он помедлил, глядя на меня, а затем произнес…
(До сих пор я говорил о мертвеце, то есть о боге или предмете поклонения, но подразумевая живое существо, все еще заключенное в эту оболочку, и для того только повторяя его слова, описывая жесты, ища интонации, при всем том мучась боязнью, — не потому, что опасался, как бы мои воспоминания не предали Жана, но именно из-за того, что уверен: я помню все с такой верностью оригиналу, какая могла бы заставить его откликнуться на мой призыв. Если пять десятков предыдущих страниц — всего лишь речь по поводу ледяной статуи у подножья бесчувственного божества, последующие строки обязаны раскроить грудь этому богу, этой статуе и освободить из плена двадцатилетнего парнишку. Эти строки — ключ, отпирающий дарохранительницу и открывающий наконец взгляду хлеб причастия, и три удара за сценой, оповещающие о поднятии театрального занавеса, не более чем слабая стилизация биений моего сердца перед тем, как я заставлю заговорить самого Жана.)
Итак, он откликнулся:
— А?
Я понял, о чем он помышлял. Секунд десять продолжалось молчание; потом он ехидно повторил:
— А?
И с той же улыбочкой, покачивая головой, снова вопросил:
— А?
Втянул носом воздух:
— Но если я останусь, ты же не отвяжешься.
— Да нет, что ты.
Я произнес это ворчливо. А потом более отстраненно добавил: