Вот я стою в тамбуре электрички Москва-Калуга. Там люд уже не пригородный, а особый. Мои попутчики тянут из горлышка пиво.
— Ваньку знаешь?
— Ну.
— Болел, помнишь?
— Ну!
— Пошел к дохтуру — велел полстакану спирту натощак принимать (это «натощак» — верное свидетельство, что лекарь был настоящий, не нам, неучам, чета).
— Ну?
— Раньше на бабу взлезть не мог, а теперь газету без очок читает.
В японских поездах, даже самых переполненных, не услышишь: «На следующей остановке сходите?» И потому при длительном перемещении рекомендуется занимать место подальше от выхода: на остановке пугающе безмолвная толпа просто выметет тебя из вагона. В японских поездах не заговаривают с попутчиком: каждый охраняет свое и чужое privacy.
Герои японской художественной литературы не проводят в вагоне много «художественного» времени — поезда ходят по расписанию, расстояния не катастрофические, крушений случается до обидного мало, поговорить тоже не с кем. Так зачем герою в поезде ездить? Так, если только во время передвижения героя мысли какие-нибудь его одолеют.
Всякий японский транспорт, включая электричку, — это средство передвижения, а не что-нибудь там еще. Но подсмотреть и подслушать все-таки кое-что можно. Случается это тогда, когда японцы заводят свой спиртопотребляющий движок.
Удобнейший скоростной поезд с «самолетными» креслами. Десять часов утра. Ряд передо мной занимают трое крепко выпивших мужчин. Слегка за пятьдесят. Судя по количеству пустых бутылок из-под пива и сакэ, они едут уже довольно давно. Скорее всего, из Хиросимы, которая и значится в расписании пунктом отправления. Судя по несвойственному для японцев громкому разговору, они направляются в Токио как следует оттянуться. Наиболее частотные слова в их разговоре — гостиница, гольф, девушки. Все ясно: коллеги по работе собрались на заслуженный своими трудами отдых. Я отвожу взгляд к окошку, за которым мелькает Япония.
Наступает полдень — время общеяпонского отделения желудочного сока. В воюющих африканских странах на время сиесты объявляется перемирие. Мусульмане расстеливают коврики и обращаются лицом к Мекке. Где бы ни находился в полдень японец, он немедленно приступает к перекусу и ланчу. Потому и пассажиры достают свои сухие пайки, покупают съестное у курсирующей взад-вперед лотошницы.
Мои попутчики к этому времени задремали — даже рефлекс обеденного времени не сработал. Но были все равно один за другим разбужены звонками их мобильников. Двоим позвонили мамочки, привыкшие в обеденный перерыв поинтересоваться, как обстоят дела у сыночков. Матери, похоже, отнеслись к утреннему пьянству сыновей вполне спокойно. Что тут такого? Здоров, ну и ладно. «Пока». — «До скорого».
Третьему, самому пьяненькому, позвонила жена. Она была явно недовольна развитием событий. Реконструирую их разговор по репликам мужа.
— Ты что, пьешь, подлец?
— Как можно?!
— Я так и знала!
— Да говорю же тебе — ни грамма!
— С кем ты?
— Я же тебе говорил — вот Накагава здесь и Кимура.
(Кимура важно кивает и наливает себе в пластмассовый стаканчик сакэ)
— Ох, уж эти мне твои дружки!
Здесь Кимура не выдерживает и перехватывает трубку.
— Алло, Митико? Это я, Кимура. Мы в поезде едем, вот уже и Йокогама скоро. Погода-то такая чудесная!
— Что вы там пьете?
— Как что? Лимонад. Один лимонад и больше ничего.
— А отчего у моего мужа язык заплетается, хотела бы я знать?
— Да нет, Митико, просто жарко очень. А что насчет языка, так это он у него всегда заплетается, не бери в голову.
Тут Кимура отключает мобильник и цинично оповещает дружка: «Все, вошли в зону неустойчивого приема. Как в Токио приедем, нужно будет пивка взять. А то жарко очень».
Через пять минут я вышел на платформу станции Йокогама. Действительно, было жарко и душно.
Глава 10
Любовь к пространству
У японцев я научился многому. Японский язык — не самое главное в этом ряду (на самом деле, этому языку в свое малоинтернациональное время я научился не столько непосредственно у японцев, сколько у российских аборигенов, в дипломе которых в графе «специальность» значилось «референт-переводчик со знанием японского языка»). Не то чтобы японцы открыли мне поэтический мир — у нас самих он вполне достоин уважения, но все-таки во многих моих стихах Япония служит фонам и художественным средством. Предупреждаю, ибо знаю по опыту общения с отечественным читателем его сомнения: стихи — русские, японец их за свои никогда не признает. Но все-таки в моих стихах есть такая малость, которая заставляет меня думать о себе, используя агрономический термин. «Прививка» — вот это слово. Я попытался привить на могучее дерево русской поэзии японский «дичок» — чтобы дерево это, несколько подзасохшее немалыми стараниями постмодернистов, политиков и иных пересмешников, имело бы шанс на выживание.
Письма средневековому другу.
Кэнко-хоси Иосифу Бродскому.
I
Как дела, дружище? Так же все печально?
Вижу: кисть твоя летает над бумагой рыхлой.
Будто бы слезинка пробежала,
На скуле соляной развод оставив.
О тебе немало знаю. Ты же
В чашке сберегаешь лишь чаинки,
В чарке же — губами ловишь
Лунный свет, настоенный на туши.
II
Тихо ты живешь теперь — никто не знает —
Дома ты или скончался. Помнишь, как
Холодной ночью забредали мы погреться к гейшам?
(Да, ты прав, не к гейшам — к куртизанкам).
«Я велик, — кричал спросонья,
Обнимая деву, — Ни к чему мне дети.
Научить их видеть дальше носа — невозможно.
На иголку пялься, а не в сосны».
III
Год велик, — сказал ты, — если жить неслышно.
Лень я одобряю. Каждый стих —
Последний. Каждый день впервые
Свет меня ласкает. Есть ли смысл
В любовном деле? Отвечаю: счастье — есть.
И слезы. В смысле — сомневаюсь.
Вместе с дымкой над худою крышей
Я растаю. Зацветет шиповник. Это — знаю.
IV
Голову обрил. В гору поднимаясь выше, выше,
Бормотал: «Все вам оставлю. Забираю небо».
Я не стану спорить, друг мой,
Что милее — осень или лето.
Мы в Московии не подбираем слово —
Дело нас находит.
В горы тоже не уходим.
В евроазиатском коридоре — все бездомны.
V