Это напряженное ожидание, к которому присоединились мы с Женей, и беспокоило меня сиюминутно, и бередило неясные воспоминания.
Мы нашли местечко у гастронома. Женька держала меня под руку, чтобы мы не потерялись. Люди подходили, но не расталкивали стоящих, а чинно пробирались на свободные места. Тихо и кратко переговаривались между собой.
Кто-то с ожесточением выкрикнул злые слова. Но звонкий выкрик потонул в глухой тишине. Раскалённый воздух над Москвой замер. Машина не проедет, урча мотором, не брякнет в отдалении трамвай. Даже голуби почему-то не пролетали, шумно хлопая крыльями. Неужели бомбёжки и недостаток продуктов сказались так пагубно на популяции московских голубей?
Вдруг будто дуновение ветра колыхнуло толпу. Справа, вверх по Садовому, происходило какое-то движение. Сдержанный людской гул скатился вниз, а за ним следом тёмная масса выплыла на середину улицы.
По мостовой широкими, неровными шеренгами шли люди, одетые большей частью в серое. Над ними тонко вилась пыль, будто шагали они не по асфальтированной улице города, а по дальней просёлочной дороге. Перед ними, словно толкая упругий воздух, накатывали незримые, неосязаемые, но такие ощутимые отчаяние, ненависть, страх, унижение. Издали уже можно было разглядеть лица, и люди, стоявшие рядом с нами, стали вполголоса обсуждать то, что видели.
«Смерть фашизму!» «Смерть Гитлеру!» Немцы уже проделали долгий путь и, наверное, привыкли к единичным выкрикам, поэтому не оглядывались.
Всадники с обнажёнными шашками и винтовками за спиной ехали шагом по бокам процессии, и пешком шагали собранные, спокойные конвоиры, направив на пленных винтовки с примкнутыми штыками. Совсем близко – руку протяни. Из зрителей никто не пытался наброситься, ударить, чем-то кинуть в немцев. Вблизи те выглядели жалко: расхристанные мундиры, кто-то без штанов – в одних кальсонах, чумазые, обросшие щетиной; к одежде прицеплены и тихо брякают при каждом шаге консервные банки, приспособленные вместо посуды. А лица – разные: и злые, и упрямые, и потухшие, и измученные. Смотрели, будто стараясь отстраниться, мимо москвичей: кто непокорно – вперёд, кто сломленно – под ноги.
Женщина неподалёку тихо заплакала и прошептала:
– Мой Вася, глядишь, так же где-то… у них. Помоги ему, Господи!.. Тебе ближе, Саша, передай им хлеба пойисть. Ледащему кому передай…
Сашиных возражений, которых я не расслышала, она не приняла.
– Кто ж своей волей пойдёть воевать? Солдат Гитлер, ирод, гнал… Разрешили передать? Вот и спасибо. А кто своей волей – Господь рассудить.
Сдавленный плач, ожесточённые тихие проклятия, молитвы вполголоса доносились теперь со всех сторон.
Я перестала смотреть на пленных, но исходившее от их нестройных рядов ощущение непоправимой беды, затаённой злобы и угрозы, странно перемешанных между собой, давило всё сильнее.
– Женя! – умоляющим голосом обратилась я к подруге. – Можно я пойду?
Женька вздрогнула. Взгляд подруги, который только что, обращённый к немцам, был полон непримиримости и сурового торжества, прояснился.
– Чего ты хочешь, Тася?
– Уйти.
Женя восторженно взвизгнула, вытащила меня за руку из толпы и принялась радостно обнимать, тискать, звонко поцеловала в щёку. Я не понимала причины её радости, но, конечно же, смеялась вместе с ней.
– Тасечка, родненькая, ты сама пожелала, сама! Это же то, что Михаил Маркович обещал! Он сказал: если сама сформирует намерение, поправится. Ты поправишься, Тасечка, ура!
Окружающие прочно убедили меня в том, что я не здорова. Я не знала, чем болею, но, конечно, замечала, как сильно отличаюсь от других людей. Мне говорили, что раньше я чувствовала и вела себя как все, и даже лучше. Я, в общем, хотела вылечиться. Но до сего момента не могла этого пожелать.
Пока мы с Женькой в пустынном проулке радовались нашим частным радостям и праздновали наши маленькие частные победы, поток пленных схлынул, а с ним и напряжённая атмосфера начала успокаиваться. Но люди не торопились расходиться. Новое непонятное движение происходило на проезжей части. Мы подошли поближе. Ещё до того, как увидеть, мы ощутили: прохлада, свежесть, облегчение, обновление. Что происходит?!
Мы аккуратно раздвинули замерших, будто в торжественном карауле, людей. И отпрянули от неожиданности, окроплённые целым снопом брызг. Поливальные машины! Красивым косым парадным строем они медленно, уверенно катили, занимая всю проезжую часть. Живительная влага широким приливным фронтом скатывалась с мостовой и весенними ручейками сбегала вдоль бордюров к канализационным решёткам.
– Здорово придумали! Должно быть, наши постарались, а, Тась? Чувствуешь, как сразу очистилось пространство?
Я не знала точно, о чём подруга говорит, но чувствовала именно так и согласилась. Мы, обняв друг дружку за плечи, возвращались домой счастливые – впервые с незапамятных времён.
Ближе к концу лета Женя уехала. Школу решено было не переводить в Москву, но где её разместили, осталось тайной. Женька не имела права нам, подругам, сказать, а письма шли на почтовый ящик в вымышленном городе. Впоследствии прервалась и переписка. Я больше ничего не слышала о Жене. Чем бы она ни занималась, мне хочется верить, что подруга по сей день блестяще справляется с работой.
Однажды, перед тем как окончательно исчезнуть с горизонта, Женька прислала маленькую посылку. Оказалось, что там – подарок для меня: книжка стихов Константина Симонова, изданная в сорок третьем году. По книжке было заметно, что самой Женькой она читана-перечитана много раз. Но на форзаце была дарственная надпись: что-то непонятное про волну и дальше – «твоя подружка Женька». Подпись эта нормальному человеку показалась бы странной, но мне она потом долгие годы помогала не забыть о существовании подруги.
Лида и Катя оставались рядом. Они занимались со мной по программе реабилитации, разработанной нейропсихологами и медиками, а Лида ещё лечила меня с помощью нейроэнергетики. Она всё-таки получила диплом врача и прекрасно понимала, что рассечённые нервные связи в мозгу по новой не прорастут в прежнем объёме. Но добиться хотя бы частичного восстановления шанс был. Кроме того, лечение способствовало формированию новых, замещающих нервных связей.
Новый, сорок пятый год встречали почему-то с Катей, её родными и соседями. Пришла Лида, а остальные наши были далеко от Москвы. Своим Катя наплела что-то про тяжёлую контузию, полученную мной ещё в начале войны при бомбёжке, от которой я по сей день кажусь немного странной. Добрые тётушки в течение всего вечера обращались со мной нежно, деликатно и предупредительно.
Веселились по старинке – с «Барыней» и другими русскими плясками. Гости и хозяева захмелели, но Катя строго следила, чтобы меня не напоили: девчонки боялись непредсказуемых последствий.
Роняли слёзы по тем, кто уже не вернётся, и в каждом тосте желали скорейшей победы всем, кто в далёкой Европе бьёт врага. Лида провожала меня домой задумчивая, молчаливая. В какой-то момент грустно произнесла про себя: «Разбросала нас жизнь!»