2. Шанелевый ветерок
Почему я последовательно сдал комсомол, армию, партию, демократию и писательское сообщество, объяснить сравнительно легко. Эти сферы жизни были наиболее закрыты, табуированы или мифологизированы – поэтому моё вторжение в запретные сферы и вызывало в обществе шок… Увы, наш читатель не был избалован даже самой обычной художественной достоверностью, ибо соцреализм и диссидентская литература изображали тогдашнюю жизнь лживо. Только в первом случае это была ложь обеляющая, а во втором – очерняющая. Поэтому некоторое время можно было удивить читателя простодушной честностью, на которую, кстати, способны только начинающие литераторы. Это я с Божьей помощью и сделал, опубликовав в «Юности» свои первые повести.
Причём удивление было настолько сильным, что и теперь, спустя без малого двадцать лет, я встречаю людей, увлечённо обсуждающих мои ранние вещи – «ЧП…», «Работу над ошибками», «Сто дней до приказа», «Апофегей»… Среди этих памятливых читателей попадаются персонажи, невообразимо переменившие свою участь, ставшие владельцами, как говорится, заводов, газет, пароходов. Что им, обладателям поместий на Лазурном Берегу или Рублёвке, до моей, например, давнишней «антикомсомольской» повести, ушедшей на дно истории вместе с утонувшей советской Атлантидой? А поди ж ты! Помнят и обсуждают… Искусство, видимо, таит в себе нечто более могущественное, нежели то, что концентрируется в деньгах и власти, правящих сегодняшним днём. Искусство же повелевает памятью нации, а в особо выдающихся случаях – памятью человечества.
Но спустимся с горних высот великой литературы в предгорье моего скромного творческого опыта. Начиная с повести «Апофегей», меня как литератора не менее, а может, даже и более социально-политической проблематики стала волновать тонкая материя любви, из которой, по сути, скроена и сшита вся наша жизнь. Страсть, привязанность, семья, дети – именно из этого шьётся судьба, строятся семья, дом, который кажется вечным, а потом вдруг в одночасье без всякой видимой причины рушится. Почему? Что-то было не так с самого начала, в фундаменте? А может, в несущих балках завёлся некий особый жучок – «бракоточец». Так покажите, покажите, как он выглядит, этот жучок-разлучник! Или же другая ситуация: человек, полагавший жить в этом доме до своего смертного часа, неожиданно сам убегает из него прочь, в чистое поле. От чего он убегает – от опостылевших брачных стен или от себя самого?
Вообще семейный союз двух человек – странное сооружение, оно может развалиться в пору тихого благоденствия от шанелевого ветерка, поднятого прошелестевшей мимо юбкой, а может защитить тех же двоих от бешеных ударов исторической бури. Как это произошло в начале 90-х, когда обрушился привычный, спёртый советский мир и на его обломках в мгновение ока выросли душные крокодиловые джунгли «новой России». Сколько я перевидал в те переломные годы молодых интеллигентных женщин, которые со швабрами в руках в опустевших ночных барах и офисах спасали свои внезапно обнищавшие семьи! А их любимые мужья тем временем надеялись пережить ненавистные перемены, лежа на диванах. Одного из таких «диваноборцев» я изобразил в комедии «Женщины без границ».
Но были и другие мужчины, наделённые особым даром превращения любого жизненного мусора в деньги. Бойцы! Нет, такой не покорился обстоятельствам, быстро разбогател и вдруг взглянул на свою единственную спутницу с брезгливым недоумением, как на старый залоснившийся инженерский костюмчик. И началась эпоха мужского сексуального реванша, лихорадка эротического приобретательства, чрезвычайно интересная для литератора и печальная для приличных семейных женщин. Когда меня упрекают в том, что в моих постперестроечных сочинениях слишком много эротики, я отвечаю: «Не моя вина, что на смену социализму в России пришёл не только дикий капитализм, но и не менее дикий сексуализм!» Наш мужчина расставался с советскими брачно-половыми устоями по-крупному, словно бы он стал героем непотребного фильма, снятого порнографом-монументалистом. Впрочем, дамы в долгу тоже не остались: в страну на тонких лесбийских ножках вбежал феминизм, а затем брутально зашёл и мужской стриптиз с продолжением на дому…
3. Время эскейперов
В середине 1990-х, после «Демгородка», я решил реализовать сюжет, который болтался в моей пассивной литературной памяти чуть ли не с начала 80-х. История такова: мужик, задумавший сбежать от жены к любовнице, собирает вещички и невольно вспоминает прожитое-хорошее и плохое. Обычное дело, ведь вещи – это запечатлённая жизнь. Недаром их ещё называют пожитками. По первоначальному замыслу воспоминания в конце концов так растрогали беглеца, что он решил остаться в семье, более того – отправился на кухню, чтобы к возвращению супруги с работы приготовить романтический ужин. Вот такая незамысловатая фабула. Но первичный сюжет отличается от окончательного произведения примерно так же, как яйцеклетка от взрослой дочери, одетой в свадебное платье.
Постепенно рассказ преобразовался в повесть, а та стремительно распространилась в роман, даже в семейную сагу, вобравшую в себя кроме конкретной адюльтерной ситуации историю нескольких поколений семьи Башмаковых да ещё и судьбу страны за последние тридцать лет. К концу работы я вдруг понял, что пишу, простите за некорректность сравнения, свой «Тихий Дон». Только между двумя женщинами мечется не пассионарный Григорий Мелехов, а слабовольный Тапочкин. И герои подхвачены не кровавыми вихрями русской революции начала века, а мусорными ветрами буржуазной реставрации конца XX столетия.
Кстати, такая глобализация замысла закономерна: чтобы понять, почему к середине 1990-х, в разгар безбашенного российского самопогрома мой герой превратился в эскейпера, надо знать, как он жил в системе советских ценностей, с кем дружил, к чему стремился… Аэскейпер, как читатель уже понял, есть человек, избегающий принятия любых ответственных решений и движущийся по жизни, как бумажный кораблик в ручье.
Но почему, спросите вы, автора так заинтересовал именно этот человеческий тип – эскейпер? Не современный, скажем, Павка Корчагин – отважный Рыцарь Джедай, оставшийся всего лишь персонажем второго плана. А потому что не Джедай, а Тапочкины определили участь нашего отечества в конце XX века. Люди, неспособные принимать решения, есть всегда, но если их количество в социуме переходит некую опасную черту, общество становится безвольным и бессильным перед теми вызовами, которые ему бросает время. Не случайно, конечно, и на вершину политической власти вынесло тогда эскейпера и геополитического клоуна Горбачёва, который в отличие от моего Башмакова оказался вдобавок глуп и непорядочен. Ещё неслучайнее другое: вокруг не нашлось никого, даже среди военных, кто попросту свернул бы ему шею, хотя большинство отлично понимало, куда «ласковый Миша» тащит страну… Единственный, кто смог вышибить Горби из политики, – Ельцин, умевший брать на себя ответственность и принимать решения. Но это были ответственность и решительность пьяного мясника с колхозного рынка. Остальное общеизвестно…
Читателю, наверное, интересно узнать, что я довольно долго мучился с концовкой романа. Их было несколько. И я склонялся к довольно необычной развязке: Тапочкин, неспособный выбрать между женой и любовницей, от безысходности превращался… в калихтового сомика, который, собственно, ради этого и появился в романе. А Вета и Катя, войдя в опустевшую квартиру, обнаруживают аквариум с грустноглазой рыбкой и никак не могут понять, куда же девался их муж-любовник… Однако, всё обдумав, я решил, что такая развязка больше подходит писателю-мистику, а мне, реалисту, хоть и гротескному, не подобает выпутывать героя из сложнейшей жизненной коллизии подобным сверхъестественным способом. Потому-то я и оставил Тапочкина, сорвавшегося с балкона, буквально висеть между небом и землёй. Ведь этим, собственно, он и занимался, только в переносном смысле, всю жизнь.