А как бы я мог допустить, чтобы второстепенные персонажи часто говорили между собой? У вас, в итальянском театре, они подготавливают интересные сцены, которые разыгрываются между главными действующими лицами; их разговоры, таким образом, служат подъездными аллеями к прекрасному дворцу, но наша нетерпеливая публика хочет сразу войти во дворец.
Приходится, следственно, применяться к вкусу публики, тем более разборчивой, что она с давних пор избалована шедеврами.
Однако среди многих частностей, которые отвергает наша строгость, сколько красот мне было жаль утратить! Как мне нравилась простота и естественность, пусть предстающая в чуждой для нас форме!
Таковы некоторые из причин, помешавших мне, сударь, следовать за Вами
[435] при всем моем восхищении Вашей трагедией. Я был вынужден скрепя сердце написать новую «Меропу». Итак, я написал ее иначе, но я далек от мысли, что написал ее лучше. Я смотрю на себя по отношению к Вам как на путешественника, которому восточный король подарил самые богатые ткани; сей король должен был бы позволить путешественнику сделать себе из этих тканей платье по моде своей страны.
Моя «Меропа» примерно в том виде, какова она сейчас, была окончена в начале 1736 года. Другие занятия помешали мне отдать ее в театр, но всего более удерживала меня от этого боязнь представить ее после стольких удачных пьес, появившихся в последнее время, в которых был использован тот же сюжет, хотя действующие лица и носили иные имена. Наконец, я решился выступить со своей трагедией, и наша нация показала, что она не пренебрегает произведениями, в которых по-разному трактуется одна и та же тема. С нашим театром случилось то же самое, что мы каждый день видим в художественных галереях, где выставляют несколько картин на один и тот же сюжет: знатоки с удовольствием замечают различные манеры, каждый по-своему оценивает особенности каждого художника, происходит своего рода состязание, которое одновременно способствует совершенствованию искусства и просвещению публики.
Если французская «Меропа» имела такой же успех, как и итальянская, то этим я обязан Вам, сударь, этим я обязан простоте, которой я всегда поклонялся и образцом которой служило для меня Ваше творение. Пусть я шел по другому пути, Вы тем не менее были моим вожатым.
Я желал бы иметь возможность по примеру итальянцев и англичан воспользоваться счастливой податливостью белых стихов, и мне не раз вспоминались строки Ручеллаи
[436]:
Tu sai pur che l’imagin’della voce
Che risponde da sassi, ov’Eco alberga
Sempre nemica fu del nostro regno
E fu inventrice delle prime rime
[437].
Но я понял и уже давно сказал, что подобная попытка никогда не имела бы успеха во Франции
[438] и что уклоняться от ярма, которое несли авторы стольких творений, коим суждена такая же долговечность, как французской нации, значило бы выказать гораздо больше слабости, нежели силы.
Наша поэзия лишена всех вольностей вашей, и в этом, быть может, одна из причин, в силу которых итальянцы более трех столетий назад опередили нас в этом искусстве, столь пленительном и столь трудном.
Я хотел бы, сударь, если б мог, идти по Вашим стопам и на других поприщах, которые Вам ведомы, как я имел счастье подражать Вам в трагедии. Зачем мне не было дано приобщиться в Вашем духе к исторической науке!
[439] Я имею в виду не пустую и бесплодную науку о событиях и датах, которая ограничивается тем, что выясняет, когда умер такой-то человек, бесполезный или пагубный для мира, не науку, сообщающую одни только справочные сведения, которые обременяют память, не просвещая ума. Я говорю о науке, которая изучает нравы, которая, обнаруживая ошибку за ошибкой, предрассудок за предрассудком, рисует нам последствия человеческих страстей, показывает нам, какие бедствия причиняли невежество или превратно понимаемая ученость и в особенности прослеживает успехи искусств на протяжении веков, ознаменованных ужасающими столкновениями стольких держав и крушением стольких царств. Вот чем мне дорога история. […]
Рассуждение о древней и новой трагедии
[440]
Его высокопреосвященству монсеньеру кардиналу Квирини
[441], венецианскому нобилю, епископу брешианскому, библиотекарю Ватикана Монсеньор, всецело посвятить себя литературе было достойно такого таланта, как Ваш, и человека, возглавляющего старейшую библиотеку в мире. Таких князей церкви и должно видеть при первосвященнике, который просветил христианский мир
[442], прежде чем править им. Но если Вам должны быть признательны все образованные люди, то я должен быть благодарен Вам больше, чем кто бы то ни было, после того как Вы оказали мне честь, переведя в столь прекрасных стихах «Генриаду»
[443] и «Поэму о Фонтенуа»
[444]. Оба добродетельных героя, которых я воспел, стали Вашими героями. Вы соблаговолили украсить мои поэмы, чтобы сделать еще более почитаемыми у всех наций имена Генриха IV и Людовика XV и способствовать все большему распространению в Европе вкуса к искусствам.