Castaneasque nuces mea quas Amaryllis amabat
[253] –
был бы в устах персонажа героического неуместен, ибо предмет его слишком незначителен для героя.
Под незначительным мы не понимаем ни низменного, ни грубого; низменность и грубость не отличие определенного рода словесности, а порок.
Эти два примера отчетливо показывают, в каких случаях смешение стилей дозволено, а в каких недопустимо. Трагедия может опуститься с высот, она даже обязана это сделать: простота, как учил Гораций, нередко подчеркивает величие.
Так, два прекрасных стиха Тита (Расин, «Береника», II, 2), столь естественные и нежные:
Я вижу каждый день ее лет пять подряд,
И каждый день меня пронзает этот взгляд… –
не прозвучали бы неподобающе и в высокой комедии, тогда как стих Антиоха:
Для страждущей души пустынным стал Восток… –
не приличествовал бы любовнику комедии, ибо прекрасное образное выражение «пустынным стал Восток» слишком возвышенно по стилю для простоты, которой требует комедия. Мы уже упоминали в статье «Ум» о некоем авторе, который в труде о физике, утверждая, что Геркулес был физиком, добавлял, что перед философом такой силы никто не мог устоять. Другой автор, выпустивший недавно книжечку против прививок, которая, как он считает, имеет отношение к физике и морали, говорит в ней, что «если в обиход войдет искусственная оспа, смерти не выпутаться».
Недостатки такого рода – плод нелепого жеманства. К другому пороку ведет небрежность, она сказывается в том, что к простому и благородному слогу, которого требует история, примешиваются народные словечки, пошлые выражения, порицаемые благопристойностью. Мы слишком часто наталкиваемся у Мезерэ
[254] и даже у Даниэля
[255], который, живи много позже, должен бы был писать правильнее, на какого-нибудь «генерала, который пустился вдогонку за врагом и, не теряя времени попусту, расколошматил его в пух и прах». Подобного низменного слога мы не найдем ни у Тита Ливия
[256], ни у Тацита
[257] ни у Гвиччардини
[258], ни у Кларендона
[259].
Заметим, что, когда автор уже создал свой стиль в определенном жанре, ему редко удается изменить его, меняя предмет. Лафонтен пишет свои оперы в стиле, который естествен для него в сказках и баснях. Бенсерад
[260] воспользовался, переводя «Метаморфозы» Овидия, шутливым стилем, уже стяжавшим успех его мадригалам. Совершенное искусство – в умении сообразовывать стиль с предметом изображения, но кому дано властвовать над собственными привычками и употреблять свой гений, как ему вздумается?
Раздел I
Вкус, то есть чутье, дар различать свойства пищи, породил во всех известных нам языках метафору, где словом «вкус» обозначается чувствительность к прекрасному и уродливому в искусствах; художественный вкус столь же скор на разбор, предваряющий размышление, как язык и нёбо, столь же чувствен и падок на хорошее, столь же нетерпим к дурному; нередко он бывает столь же неопределенен, сбивчив и теряется перед необходимостью судить, хорошо ли то, что ему предложено, и подчас требуются время и сила привычки, чтобы воспитать вкус.
Вкусу мало видеть и понимать красоту произведения, ему необходимо эту красоту почувствовать, растрогаться. И ему мало смутного ощущения, смутной растроганности, ему нужно разобраться во всех оттенках; ничто не должно ускользнуть от мгновенного распознавания, этим вкус художественный также походит на вкус физический. Подобно тому, как гурман мгновенно ощутит и распознает смесь двух ликеров, так человек со вкусом, знаток в мгновение ока заметит смешение стилей, заметит слабое рядом с приятным. Он испытывает восторг перед строкой «Горациев»:
Один против троих, что мог он?
– Умереть.
И не сможет не ощутить неудовольствия, прочитав следующий стих:
Иль в дивной ярости во прах врагов стереть.
(Корнель, «Горации», III, 6)
Подобно тому как дурной вкус в пище услаждается лишь чрезмерно острыми и изысканными приправами, дурной художественный вкус находит приятность лишь в изощренных украшениях и нечувствителен к прекрасной природе.
Извращенный вкус в пище сказывается в пристрастии к тому, что другим людям противно, это своего рода болезнь. Извращенный вкус в искусстве сказывается в любви к сюжетам, возмущающим просвещенный ум, в предпочтении бурлескного – благородному, прециозного и жеманного – красоте простой и естественной; это болезнь духа. Художественный вкус куда более поддается воспитанию, нежели вкус физический, ибо что касается последнего, то хотя иногда люди и начинают в конце концов любить вещи, к которым они ранее испытывали отвращение, но природе вообще не угодно было одарить людей способностью приобретать необходимые им чувства.
Однако и воспитание художественного вкуса требует длительного времени. Чувствительный, но несведущий юноша поначалу вовсе не различает частей музыкального хора, его глаза не различают на картине ни переходов, ни светотени, ни перспективы, ни сочетания красок, ни правильности рисунка, но мало-помалу его уши научаются слушать, а глаза видеть; присутствуя на первом в своей жизни представлении, прекрасной трагедии, он будет взволнован, но не различит в ней никаких достоинств – ни соблюдения единств, ни тончайшего искусства, благодаря которому ни один персонаж не входит и не выходит со сцены без причины, ни еще более великого искусства свести воедино все разнообразие интересов, ни, наконец, всех прочих трудностей, преодоленных автором. Лишь привычка и раздумья сделают его способным внезапно ощутить наслаждение, различив недоступное прежде. Вкус исподволь воспитывается в нации, его не имевшей, ибо она мало-помалу воспринимает дух своих лучших художников. Она привыкает смотреть на картины глазами Лебрена, Пуссена, Лесюера
[262]; слушать музыкальную декламацию сцен Кино ушами Люлли, а арии и симфонии ушами Рамо; читать книги лучших своих писателей, постигая их умом. И если на заре времен, когда изящные искусства только возникают, вся нация проникается любовью к авторам, имеющим множество недостатков и впоследствии забытым, причиной тому естественные красоты, присущие этим авторам и доступные всем, тогда как их погрешности еще неразличимы. Так, Луцилий высоко ценился римлянами, пока его не затмил Гораций; французы наслаждались Ренье
[263], пока не появился Буало, и ежели древние авторы, спотыкающиеся на каждом шагу, все еще пользуются славой у некоторых народов, значит, у них не нашлось пока писателя с чистым и правильным слогом, чтобы открыть им глаза, как Гораций открыл глаза римлянам, а Буало французам.