Значит, вот где они прячутся, подумал он. И никому не показываются – кроме Кула. Надо же. Даже обидно немножко.
Он неспешно выбрался из овражка и замер.
Рядом с Кулом сидел Арвуй-кугыза.
Он мог вырастить себе теплое мягкое сиденье в пять мгновений, но не стал ни выращивать гриб, ни раздувать мшаник до удобного размера, ни даже заставлять ветки сплестись в удобное сиденье: просто сел на траву, как ползун, в паре шагов от Кула с таким видом, будто для него это привычно и удобно. И что-то негромко говорил Кулу.
Озей замер: Арвуй-кугыза почти незаметно показал ему пальцами, что просит чуть подождать. Знак был мужской, но полный почтения, который обычно обращают к старшему или равному, а никак не к младшему.
Серьезно тебя новая молодость поменяла, подумал Озей почти с испугом и прислушался.
– Волшебство уходит, – сказал Арвуй-кугыза. – Из деревьев, из травы, из земли, отовсюду. Или просто от нас. И из нас. Не смотри на небо, оно вечно. Это земля опрокидывается.
Кул неохотно повернул к нему голову. Арвуй-кугыза поднял руку, глянул на ладонь, раскрытую перед глазами, сжал кулак и принялся мять его другой рукой, будто густое тесто. Озей смотрел во все глаза. Кул, кажется, тоже.
Арвуй-кугыза развел руками. Десница его стала беспалой и неприятно плоской, как – Озей с трудом вспомнил слово, – топор, цвета кожи и будто обтянутый кожей поверх металла, но явно тяжелый и явно острый. Кожа на лезвии опасно натянулась и побелела.
– Я еще могу вот так, – сказал Арвуй-кугыза, – но и это умение скоро уйдет. А больше никто не может и не сможет. Богов нет. Умерли.
Он помолчал, убедился, что Кул не шевелится, и продолжил:
– Земля уже почти не слушается, вода тоже. И небо. Ну, мы не люди неба. Люди восхода дали обет тому, что сверху, люди заката – тому, что внизу, а мы, мары, – люди середины. Люди земли. Небо – ваш бог, наши боги были разными, а теперь только земля осталась. Мы ею всегда были сильны. Мы живем на земле, которая приняла наш обет. И думали, что навсегда. И не страшны нам были враги, не страшны были беды, не страшны хищники шерстистые и разумные, гады шестилапые и шестипалые, ураганы небесные и мороки подземные, – ничего, с чем не могла справиться земля. А она может справиться со всем. И с нами, конечно.
Он вздохнул и принялся разминать десницу шуйцей, лепя из топора руку, обыкновенную, свою.
– Топор у нас – слово из песен, плуг – тоже, меч – совсем забытое слово, а предмет невиданный. И мы теперь как голый младенец посреди пожара. То ли бегать учиться, то ли топор придумывать, чтобы горящие деревья вырубать, то ли одеться для начала. Да, ты просил, я принес.
Он, не вставая, потянулся, закряхтев и тут же замолкнув, будто сообразил, что молодому телу кряхтение не помогает и не соответствует, и пристроил рядом с Кулом полотняную стопку.
Кул, помедлив, с трудом сел, положил руку на стопку, осторожно взял и расправил перед собой рубаху. Заурядную дневную рубаху крыла, хоть и с неправильной вышивкой по вороту. Кул уставился на вышивку. Губы его затряслись.
Арвуй-кугыза сказал:
– Это вышивка старого рода, который был до Гусей и Перепелок. Видимо, от него ты и происходишь. Иначе тебя земля не приняла бы. Да и остальных, кто с тобой…
Он замолчал.
Кул стряхнул с головы ворот лечебной рубахи, она тут же опала до пояса. От ключиц к солнечному сплетению спускался разноцветный, от желтого в серое и лиловое, синяк непростых очертаний, блестящий от мази. Кул решительно сунул руки в рукава взятой из стопки одежды, вдел голову в расшитый ворот и снова замер.
Арвуй-кугыза сказал:
– Ты нам нужен.
Тихо сказал.
– Что-то идет с дневной стороны, я не могу посмотреть, вода мутная, птицы не слушаются, ветер невнятен. Но это беда идет, и против нее нужны будут люди, которые умеют обходиться без волшебства. А мы не умеем. Просто имей это в виду.
Кул выпростал голову из так и не надетой рубахи, уронил ее, распяленную, на колени и четко сказал:
– Я всех предал. И всегда буду предавать. Больше не хочу.
– Что ты, мальчик, – ответил Арвуй-кугыза негромко. – Ты всех спас.
Кул заплакал.
Озей съёжился. Арвуй-кугыза опять сделал знак сидеть смирно, редкий и умоляющий, птены им крылов просят не мешать важной игре. Как будто Озей собирался помешать. Как будто тут игра.
– Ты не знаешь, зачем тебя сюда привезли, я не знаю, никто, наверное, не знает и не узна́ет, – продолжил Арвуй-кугыза таким голосом и с таким лицом, будто сам удивлялся тому, что говорит. – Но зачем-то это случилось. Не почему, а зачем. Зачем-то ты оказался здесь. Остался здесь. Может, чтобы нам было перед кем искупить долг за сытую счастливую жизнь, если не получается искупить его перед людьми необетных земель, живущими страшно и бедно, хотя они не делают ничего плохого. Перед степным народом. Может, это часть нашего искупления вины за тех, кто был до нас и исчез из-за нас. Мы привыкли думать, что мары жили здесь всегда, а это не так: кого-то мы или выдавили, или истребили, – еще до того, как земля начала принимать обет людей, а люди научились этот обет правильно давать. Нет жилой земли не на костях, и под нашими костями всегда чужие. Всякая земля у кого-то отобрана. Не у другого народа, так у зверя. Не у зверя, так у нелюди, которой приходится становиться жидким и твердым – ну или жидкосеребряным.
Арвуй-кугыза неуверенно улыбнулся и добавил:
– Как орт. Орт – он ведь защищает только своих и только самых важных для земли людей. Он тебя защищал. Не зря. Может, чтобы ты нас спас сейчас. Трехсмертник не отдал, войну предотвратил – так что, получается, зря меня не пустили на тот свет-то. Может, и тебя не отпустили – ни орт, ни боги, – чтобы ты и дальше своих спасал.
Кул прерывисто вдохнул, выдохнул и сказал что-то непонятное. Арвуй-кугыза, кажется, тоже не понял.
Кул бережно сложил расшитую рубаху, положил ее на стопку и спросил:
– Арвуй-кугыза, ты не знаешь, где моя старая одежда?
4
– Вы же приносили жертвы, я знаю.
– Мы – нет, – сказал Озей с нажимом, не намереваясь вести беседу в таком направлении.
Но Кул не собирался отставать. Он запел, небрежно подбирая слова, странно соскальзывая голосом с некоторых звуков и на неправильный лад, усыпительный, а не просительный. Кул завел песню Горящего коня, которую все знали, но никто не пел после прощания с последним конем левого берега Юла.
– Хватит, – попросил Озей на второй строчке, но Кул не унимался.
Поэтому Озей остановился и сделал тишину. Кул заметил это, уже оторвавшись, оглянулся, что-то сказал, постоял, вернулся и показал, что всё, больше не поет. Озей пошел дальше, а тишину убрал, лишь когда они подошли к склону, на который опасно ступать вглухую. Лес здесь был диким, неухоженным, шумным и не позволяющим всерьез всмотреться и прислушаться. Он резко отличался от причесанного, уютного и понятного окружения яла. Это раздражало.