Айви прерывисто вздохнула и замерла, уставившись на Позаная.
Позанай как будто ничего не заметил, сидел себе, разглядывая руки-ноги. Наконец поднял голову и не сразу, но обратил внимание на Айви, которая так на него и полыхала, выжигая глазницы и последние силы. Позанай подумал, встал и пошел к Айви – но не сразу, а немного постояв понуро у порога. Айви вот так не догадалась, глу́па квёлая.
Ей стало очень стыдно, стыдно даже делать в сторону порога запоздалое движение, а она не знала какое, не поклон же – хотя это мертвым кланяться нельзя, уходящим можно, наверное, – и тут же вспыхнула счастьем и стыдом, ведь Позанай шел к ней, к ней.
Очень медленно шел, мучительно долго, но все-таки подошел.
Подошел, тронул за плечо и печально улыбнулся.
– Грустно, да? – спросил.
Айви кивнула, сдерживаясь от любого высказывания. Ничего умного не скажет ведь. Ей бы от улыбки удержаться, и неуместной, и не соответствующей – ведь правда грустно, так грустно, как никогда не было и не будет.
– Мне вот тоже. И так уезжаю, а еще Арвуй-кугыза уходит. Он тебя любит.
Айви кивнула, неожиданно для себя всхлипнула и торопливо вытерла нос.
Позанай продолжил, не отрывая от нее добрых светлых глаз:
– Да тебя все любят, хорошая ты. Ну и вообще у нас… Уезжать жалко.
Так не уезжай, чуть не попросила Айви, но не успела. Позанай сказал тем же печально-задушевным тоном:
– Жаль, мы с тобой так и не единились ни разу. Хочешь, вечером сегодня? А то когда еще сможем.
Айви замерла, поспешно вскинула глаза, пытаясь удержать недоумение, восторг и ужас, накатившие тремя стремительными волнами, и тихо проговорила:
– Очень хочу, Позанай, но у меня кровь сегодня.
– А, – сказал Позанай. – Жалко. Значит…
– Я могу остановить, – выпалила Айви отчаянно. Она правда могла, хотя это было и вредно, и грешно.
Позанай ласково улыбнулся.
– Да что ты, не надо. От этого всем хуже, уж поверь.
Ничего себе, подумала Айви, «поверь» просто так не говорят, только если по себе знают – то есть он знает, то есть кто-то для него уже кровь останавливал, и он теперь об этом рассказывает? Это смело, наверное.
А Позанай добавил:
– В другой раз, значит.
– В какой – другой? – не поняла Айви. – Ты же завтра…
Или ты передумал, хотела спросить она, но не успела. Позанай объяснил:
– Ну, как-нибудь.
Улыбнулся и повел ладонью у локтя, не дотронувшись – хотя плечо Айви само потянулось навстречу. В животе как будто дернулся птенец, Айви вздрогнула, взгляд непроизвольно метнулся и уперся почему-то в Кула. Тот зверовато, как всегда, глянув по сторонам, сел на край лавки рядом с Чепи. Чепи тут же отодвинулась. Ладно хоть не устроила представление с зажиманием носа и показательным уходом. Молодец.
Айви и сама, наверное, с трудом удержалась бы от такого представления: Кул был слишком темный, жесткий и чужой. Он еще и подчеркивал это дикарской неудобной одеждой и лысой головой. Волосы-то у него как у всех мары были, Айви помнила, он и сбривал, наверное, чтобы отличаться. Но на поляну-то пройти Кул сумел. Мары он, получается, все-таки. Не зря слова «род» и «урод» похожи.
Лицо спрятал, нос платком зажал, невежа. Не Позанай, прямо скажем.
И тут до Айви дошло.
Она хотела спросить, в какой следующий раз. Хотела сказать, что, в отличие от большинства, считает, что пара – это серьезно, это взрослые, которые не должны единиться со всеми подряд, не дети же уже. Хотела угрожающе процедить: «Вот так, значит, да?»
Смысла ни в чем из этого не было. Поэтому Айви просто покивала и решила было так же снисходительно погладить Позаная по руке, нет, над рукой, а еще лучше – по животу, как Сылвика Кула, чтобы от одного прикосновения взыграл, восстал и отсеялся – и устыдился, крылу и мужу сеять вхолостую позор, к тому же у порога уходящего Арвуй-кугызы, да только на Айви позор и лег бы, ну и Позанай ей такого не простил бы, как Кул не простит, наверное, Сылвике.
Как будто Айви Позаная простит.
– Милостью богов, – сказала Айви. – Лети легко.
6
Живой огонь разжигали четырежды в год, на равноденствия и солнцестояния, не считая особых случаев. Сегодня случай был совсем особым, но считать его не хотелось.
Столы накрыли у границы Священной рощи. Столов было пять – с повседневной едой Гусей, с повседневной едой Перепелок, с прощальной едой Гусей, с прощальной едой Перепелок и отдельный стол с едой богов. К отдельному столу можно было подходить, лишь откушав за двумя своими. На отдельный стол завтра должны отнести миску и чарку Арвуй-кугызы. Пока они висели в почерневшем туеске на Березе-Матери, вокруг которой много поколений подряд высаживалась Священная роща. Входить в рощу можно было только вслед за Арвуй-кугызой или Кругом матерей. Мать-Гусыня, представительница рода Арвуй-кугызы, до полуночи будет есть и пить за себя, а в полночь встанет, принесет его туесок и до утра будет есть и пить за Арвуй-кугызу. Утром она первой войдет в Прощальный дом с бочонком меда и высокой стопкой чистой одежды и полотенец, а выйдя, расскажет народу мары, что теперь у него одним родным богом больше.
Но это будет утром. А пока народу мары предстояла длинная трудная ночь обжорства, пьянства и бесконечной болтовни. Только они и помогают перенести обиду разлуки туда, где она превращается сперва в приемлемую часть мира, далее в радость. Из других материалов носилки для подобного перетаскивания не строятся.
Айви знала это, выучила давно и почти приняла и умом, и носом, и животом, но смириться с разлукой не могла. С разлукой невыносимой, двойной, предательской.
Арвуй-кугыза, как ни крути, предавал свой народ ради народа богов, к которому уходил. А народ мары предавал умирающего в темном пустом одиночестве Арвуй-кугызу, напиваясь и нажираясь под веселые рассказы о том, каким славным мужем и строгом тот был – на поминах положено было рассказывать про ползунство, птенчество и крылость, но не было среди мары живых, помнивших это, и не было среди мары мертвых, желающих говорить с живыми. И всего несколько живых могли надеяться на то, что когда-нибудь примкнут к богам, увидят богов, хотя бы услышат эхо слов или шагов хотя бы одного бога, хотя бы Арвуй-кугызы.
И Позанай предавал свой народ ради чужого народа, далекого и незнакомого, к которому уходил. А народ мары предавал Позаная, так просто отдавая его далеким незнакомым людям, будто непригодившийся листок. И Айви, как часть народа, получается, тоже предавала – и этим, и тем, что горевала только по своему поводу.
Она весь вечер думала об этом. Думала, пока вместе с Паялче, такой же задержавшейся в неединстве птахой, мрачно запечатывала на дозревание осеннюю одежду, пока помогала с подкормкой силовой рощи глиноземом и купоросными растворами, пока бродила по гороховому полю, по просяному и ржаному, где шуганула дозорных соколов и ястребов, что бросились на нее с высоты и правильно сделали, ведь никто, кроме хитников, после заката по полям не бродит, пока лазила по лесу, пока заведомо обходила подальше реку, по которой спускалась тихая лайва, и луг, где скакал потный беззубый Кул – вернее, теперь уже зубастый. Долго думала и ничего в утешение не придумала.