Фонарь на столбе перед домом. Не болтается.
Загря арынинский под фонарём – хвостом виляет.
Стоит в свете фонаря Любка, Верина дочь. За-грю треплет по загривку. Разговаривает с ним о чём-то – знакомые. Девчонки Загре нравятся. Мальчишки – меньше. Пакость устроить могут те – мальчишки. Ожидать от них можно всякого. Опыт.
Отвлеклась Любка от Загри и говорит мне:
– Корову загнала. Только что. Доить буду.
– А чё тут ждёшь?.. Замка-то нет – изба открыта.
– Да там увидела вас, у Куртюмки, в сумерках. Думаю, вы или не вы? И жду вот.
– Корова, – спрашиваю, – не упрямилась? За ней гоняться не пришлось?
– Да нет, – отвечает.
– Сама пришла?
– Сама. Сегодня смирная какая-то.
Пошла Любка. И я пошёл.
Сошлись у ворот.
В ограду вступили. Любка первая, я за ней.
Загря остался за воротами. Не нахальный. Не бесцеремонный, как сказал бы дядя Саша.
Встал я на крыльцо. Обернулся и говорю:
– Подойник на столе в ограде. Я его вынес.
– Да я уж видела.
– Мать его, – говорю, – споласкивала.
– Знаю.
Вошёл в избу. Сел у окна. Смотрю в ограду.
Лампочка во дворе горит – жёлтый свет в щели пробивается. Как будто щурится ограда. Как дядя Саша.
Подоила Любка корову. Процедила в доме молоко.
Взяла с собой три литра.
– Ну, я пошла.
– Я провожу.
Вышли за ограду.
– Любка, темно, не упади… Смотри, – говорю, – под ноги, то банку расколотишь.
Оборачивается и говорит строго:
– Не упаду. Дядя Серёжа, я вам не Любка.
– А?
– Любовь.
– Любовь?.. Любовь. Любовь, конечно.
Пошла Любовь.
Шаги её слышу, а видеть её уже не вижу – вышла из света фонаря, в потёмках растворилась.
Стою я.
Смотрю в темноту…
Фонари по всей Ялани.
Я вижу огни…
Языком напеваю, а умом думаю:
И какой тебе я дядя – лет на восемь только старше.
Загря рядом – глядит на меня, веками – то левым, то правым – двигает, будто небольшой незримый мячик ими ловит и подбрасывает. Циркач. В хорошем, значит, настроении.
Звёзды в небе. Как по столу брусники, их насыпано. Одна – яркая – над ельником. Откуда я пришёл. Как клюквинка. Взять в пальцы, надавить – брызнет.
Мать раньше, таким же вот осенним вечером, войдёт в дом, бывало, с улицы после управы, разболакаться станет и промолвит:
Звёзд-то на небе… как потомства Авраамова. Чей-то там предок, я не помню.
Разглядываю созвездия. Распределились.
Или Кто их распределил – согласованно.
Говорю про себя:
Отец. Мать…
Тася. Сын.
Перечислил.
Не в земле. В сердце.
Одежда на мне мокрая – застывать начал.
Ещё жив воздухе – похолодало.
Пошёл в дом.
Впервые так:
Как не один я буду там – с родными.
Когда войду, со всеми поздороваюсь.
Петербург, ноябрь-декабрь 2007
Смешной он, этот Дядя Вася
Скоро уже и отемняет. Нынче не медлит с этим – глухозимье. Так, будто дверь перед тобой закроет кто с размаху. Вроде.
Север синеет краем ночи. Та выползает глухо из-за окаёма. Где она царствует – оттуда. Наваливается. Не как летом. Без церемоний. Кто спит, тот её только не боится. Медведь да бурундук. Когда не шатаются. Ещё и хищники ночные – тем уж она как мать родная.
«Русь навалила, – говорит дядя Вася о приезжающих со всех окрест в Ялань за черникой или брусникой ягодниках, сезона не дожидающихся, – совсем задавила». Так же и о ночи.
Чуть оплошаешь, и задавит.
Солнце только что вот закатилось. Не мешкая. Свысока ему теперь не падать. Ходит вплотную к горизонту. Как дядя Вася выражается, по ёлкам скачет собольком. Про солнце. Чуть поднялось, уж опускается. Лесную кромку обагряет, в корону вырядив её. Всем и всему себя напоминает изморозью озарённой: ну, мол, до завтра.
Надо дожить. Так бы ему сказал и дядя Вася. То, мол, «до завтра». Не загадывай.
Да лишь Хребты вдали откосами алеют. Уже тускнеют. На глазах. Совсем недавно были золотыми. Чуть отвлечёшься, глянешь – и запеленало.
День-то нынче с гулькин нос. После трёх уж и смеркается. Моментом. Пообедать только засветло. Всё остальное совершай в потёмках.
Это-то нас особенно и подгоняет.
Ещё мороз крепчать стал к вечеру. Обычно. Ночь – чуть не сутки. К утру, наверное, и ниже сорока опустится. Придавит. Да – не наверное, а – точно. Закат – на ясно. Не видно мороку. Нигде. И ни на западе, и ни на юге. Ни малой тучки.
Только – след от самолёта. Чёрно-розовый. С края на край располовинил небо. Не развалилось бы – звенит от стужи.
Сейчас пока ещё нормально. Градусов тридцать – тридцать пять. На ходу-то-даже жарко. Так в целик-то вот ломиться. По пояс снегу. Где и глубже.
И не по-пляжному одеты. А как в доспехах.
«В ямщину будто собрались… столь на себя-то на-здевали. Ну, чё там… голым не подашься. Оно – конешно. Не у негров».
Ох, и смешной он, этот дядя Вася. Глаза у него… как плошки. Ещё, с испугу будто, их всегда таращит. Хоть на кого, хоть на тебя. На что-то, может, их и щурит. Голубые. Вокруг морщинки – как лучи. Брови косматые, белёсые. А борода зато каштановая. С проседью. Вся вон в сосульках. Как у Конюхова. Путешественника. По телевизору показывали. Зубов во рту мало. Совсем ли нет. Один – передний. Как-то ещё и сохранился. «Хоть и шатат-са, – жалуется, – сволочь». Зовут его, дядю Васю, в Ялани Дедушка Ау. Ау и есть, очень похожий.
Это – мультфильм-то. Ещё роднёй далёкой мне приходится. Да и фамилии у нас с ним одинаковые. Сотниковы. Из местных оба мы, из коренных. Был у нас Сотников какой-то – прадед. А может – сотник.
Смешной, конечно, дядя Вася.
Сидим летом с ребятами на брёвнах. Маленько распивам. Идёт мимо. В чёрных трико, в красной майке. В домашних тапочках. На голове белая панамка. Детская. Загорелый. Мы его приглашам: «Эй, дядя Вася, подходи. Выпей с нам чарочку. Перекури. Петруху вон поздравить надо». – «Нет, ребята, – говорит дядя Вася резко. – Не пью. Не курю. И вам не советую». Скрылся за углом – к Плетикову подался зачем-то. К деду Серафиму. Умер тот нынче осенью. Похоронили… Ну, мы сидим. Маленько это… У Петьки Вторых сын родился – ножки тому и обмывам. Хоть и на солнце – припекат нас, малость разморило. Прошло минут двадцать – тридцать. Полчаса. Глядим, выруливат он, дядя Вася, из-за угла. Пьяной-распьяно-ой. Без панамки – забыл в гостях её, наверное, – и с беломориной во рту… дым от него, от дяди Васи, как от паровоза. И хитро-хитро чё-то лыбится… Но и на этот раз не подошёл к нам. Так «объегорил».