– Сидеть-дело хорошее, конечно, но надо и ехать, честь, как говорится, знать. Да, Егор Антоныч? Как ты?
– Пора, пора, – отозвался тот. – К Вилкину, ребята, заглянуть хотелось бы. Кто знает, как там у него? Может, сахар кончился, может, ещё что? В зиму-то он, знаю, слабых оставлял. Прокопий, ты не в курсе, мы в Мокрую проедем?
– А чё нет-то – запросто. Сушь така стоит. Хошь на боку катись везде, и в Мокрой…
– Ну и ладненько.
На улицу все вышли. Там разговор:
– Аграфена, положи-ка Ивану Сергеичу медку в сотах… Из старых рам. Антоныч, ты уж извиняй, тебе не предлагаю – у тебя своих – не тридцать ли ульишек? А вы, Иван Сергеич, хошь детишек обрадуете, им же ведь тока дай, на сладось-то охочи.
– Да куда я с ним?..
– А вам чё, на себе не ташшить! В машину где его приткнул, ведро-то, и стой оно там.
– Ну, уж разве ребятишкам, – сдаваться стал Иван Сергеевич.
– А то кому, – помог ему Прокопий.
– Ну, спасибо, коли так. Ведёрочко-то я вам с кем потом отправлю, сам ли, может, как-нибудь заброшу, – сказал Иван Сергеевич и глянул на подошедшую с ведром сотового мёда Аграфену.
– Да шут с ём, с ведёрочком, не велика утрата, ес-лив и не завезёте, – объявил Прокопий.
– А здорово вчера мы.
– Да, нормально. Ха-ха-ха.
Ведро с мёдом поставили в машину. Попрощались гости и уехали.
– Любовницам ведь раздаст, кривой чёрт. Есть ему до ребятишек дело.
– А тебе кака разница, кто съест-то… тьфу ты!
– Не тьфукай. Целое ведро!
– А раз отдали, дак уж чё.
– Пузан.
– Точь как ты.
– Я – баба, я вон сколь детей нарожала, мне положено.
– Ты – баба, а он – директор… тоже положено.
– Директор! Ты думать, прошлым августом-то он пошто здесь всё палкал?
– Ничё не думаю. И думать не хочу.
– A-а. Огурчиков с грыжей в больнице, а твой директор с Огурчихой на пасеке…
– Не ври ты.
– Вот и не ври. С чего мне врать, какая прибыль? Он, говорят, уж и лечился.
– От чего? От Огурчихи?
– Отчего…
– Ну, от чего?
– От чего, чего… да от бабона.
– Дура.
– Дура не дура, а точно.
– Точно, что дура.
– На курорте, на какой-то молоденькой подцепил, а теперь на баб тут будет разносить.
– Так вам и надо.
– И Огурчиха соблазнилась же на… ненормальная…
– На что?
– На шаль пуховую.
– Хе… А ты бы не соблазнилась?
– Нашёл дуру. У меня, чё, шали нет, ли чё ли! Да и…
– Ладно, пошли, а то тут будешь…
Проверив пасеку и сделав всё необходимое, запланированное на этот приезд, через два дня после отъезда гостей, под вечер, пчеловоды собирались домой.
– Эх-х, в-вошь-твою-в-гренку! Ну, дура баба – всё тут! Ну скажи, пожалуста, не бестолочь ли! И когда успела? Вроде всё на глазах тогда вертелась. Давай, давай ослобождай. Я не таскал.
– Да уберу, не беспокойся! Чё ты разнылся-то, как баба, сёдня!
– Вот и убирай. Дура, дура и ещё раз дура и после этого – один хрен дура, дурой была и помрёшь дурой.
Махнув рукой, ушёл Прокопий за травой, которую собирался положить для удобства на телегу, а кроме этого, на всякий случай непредвиденный, и замаскировать ею фляги от посторонних глаз. Накосив, вернулся он с большой охапкой влажной дубровы. Разложив её на телеге, Прокопий удалился вторично. На этот раз несёт он вдвое больше. Лицо его закрыто травой, и он, мелко ногами семеня от тяжести, бежит наугад. Метрах в пяти от телеги Прокопий цепляется ногой за мешок с воском, оставленный Аграфеной, и падает, зарывшись в зелень. От злости фыркая, Прокопий вскакивает и, выбрав самые чёрные слова, вспоминает ими Аграфену и всю родову чекуновскую. Собрав траву, бросает её подле телеги и, видимо, немного поостыв, говорит:
– Вечно разбросает всё где попало. Ни проехать, ни пройти, чтоб не запнуться.
– Балалайкой своей по сторонам вертеть поменьше надо – и запинаться не будешь.
– Цу-цу, ну, умница какая! Я тебе чё, фокусник-покусник какой – через траву-то чтобы видеть. Ума палата полная… не эта, правда, на плечах-то что, а нижняя.
Аграфена молчит. Высунув и прикусив язык, она перетаскивает, уперев в живот, несколько листов шифера с погребка на прежнее место.
– Не рви! Пуп развяжется.
– Н-не б-бойсь.
– А мне-то.
Прокопий сидит удобно на мягкой траве в телеге и, раскуривая трубку, наблюдает за работающей женой, а заодно поглядывает и на горизонт. Горизонт мрачен. Багряное зарево вырывается из-за туч. Веет тёплый, порывистый ветерок, срывая с Прокопьевой трубки дым. В тайге темнеет. Прокопий, обмозговав все приметы, думает, что ночью польёт дождь, и дождь немелконький, похоже, а поэтому с отъездом следует поторопиться.
Так решив, он спрыгнул с телеги, выбил об чурку трубку, спрятал трубку в карман и направился к Аграфене, кряхтя поднимающей с ямки последние сосновые доски из последнего ряда.
– Не корячься.
– Поздно пожалел.
– Чё, пуп уж, чё ли, развязался?
– Когда стаскала всё, явился.
– А я же их сюда не приносил – так, баба, нет? Давай бери с той стороны вон.
Освободив погребок, они спустились в него и с великими мучениями, а Прокопий – тот и с матюками, вытащили наверх одну за другой две полные мёдом фляги.
– А эту сразу на телегу.
– Да дай, Господи, дух-то хошь перевести… ой… с ума сойти… ох, тошно мне.
– Заумирала, мать честная.
Передохнув, считая до трёх, с криком – оппа! – они поставили фляги на телегу. Прокопий замаскировал их травой, сверху накрыл ещё брезентом и ушёл за кобылой, привязанной у дымокура. Аграфена уложила на воз всё приготовленное. Стоит рядом и напряжённо о чём-то думает.
– Чё-то забыла? – произносит вслух. – Свербит вот на краю ума, а чё, никак не вспомню.
– Дома вспомнишь, – шутит Прокопий, заводя кобылу в оглобли.
– А-а.
– Чего «а-а»?
– Да ничего.
Ответила так Аграфена и пошла быстрым шагом в избушку. В избушке достала она из печурки спички, скрылась за шторой и, осветив, осмотрела замки и печати на флягах. Выйдя на крыльцо, обратилась к Прокопию:
– Слышишь!
– Ага, – отозвался тот. – Пока ещё что не оглох. Орать так будешь, дак оглохну.